Литературно-художественный альманах

Наш альманах - тоже чтиво. Его цель - объединение творческих и сомыслящих людей, готовых поделиться с читателем своими самыми сокровенными мыслями, чаяниями и убеждениями.

"Слово к читателю" Выпуск первый, 2005г.


 

Глава шестая

ПОДСПУДНЫЙ БЕС СОЧИНИТЕЛЯ ДОСТОЕВСКОГО

Отблески «кузнецкого венца» в дневнике Анны Сниткиной 1867г.

 

Страница 6 из 9

[ 1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ]

«Он продолжает сердиться на меня…»

Сниткина вправе задаться вопросом: почему он обиделся на довольно безобидное «капризник», если Исаева его ругала и «подколодником», и «подлецом»? И еще: чего бы Анне Григорьевне удивляться, что муж как бы намеренно не замечает ее «худого состояния и волнения»? Ведь не расстроили же его жалобы Исаевой на нездоровье, когда уезжал «лечиться» в Европу, оставляя жену умирать в России?

Однако А.Г., в отличие от Марии Дмитриевны, все же настроена более компромиссно, и после участившихся эксцессов, как правило, первая предпринимала шаги к примирению. На следующий день: «Сегодня утром мы все читали и не говорили с Федей. Он продолжает сердиться на меня, так что меня просто это досадует. Ну разве возможно было сердиться на разговоры какой-нибудь беременной женщины, которая и сама не знает, что такое говорит. Так что мы утром читали и не говорили друг с другом…».[162]

Пройдет время, и Анна Григорьевна научится идеально подлаживаться под характер супруга. Для нее он уже при жизни – не человек, а памятник. На склоне лет она сделает в дневнике приписку: «Я по молодости… очень стояла за свою независимость, не замечая, что Ф.М. вовсе не намерен ее нарушать…».[163]

Хотя согласимся: А.Г. в столь юные годы весьма благоразумна, и даже будучи жестоко обиженной – не только прощала, но и, порой, брала несуществующую вину на себя, что вполне, похоже, удовлетворяло Достоевского, ибо вписывалось в его теорию страдания: к наслаждению ведут мучения и унижения – особенно незаслуженные.

«Кончились красные денечки…»

Складывается впечатление, что Достоевский внутренне уже вполне готов к разрыву со Сниткиной – во всяком случае, таковым ее пугал: «Право, на нас смешно смотреть, как мы мучаемся с нашими ссорами: то ссоримся, то миримся, – просто смех берет. Но Федя принял это за очень серьезное и потому говорил, что «кончились красные денечки, что больше уже согласия не будет»…».[164]

Но откуда такая уверенность, что «красные деньки скоро закончатся», как не от несчастливого опыта первого брака – вспомним: охлаждение к гордой и самолюбивой Марии Дмитриевне началось чуть ли не сразу после венчания.

Куда более покладистая Анна Григорьевна, конечно, тоже не образец терпения, но всеми силами пытается приспособиться к тяжелому «эпилептическому» норову мужа. И это в момент, когда психический недуг подвигает Ф.М. на постоянные провокации: А.Г. беременна, а он волнует ее, наказывает многочасовым молчанием, устраивает бурные сцены, закладывает вещи, проигрывается на рулетке, попрекает за любую мелочь. Вот очередной «поединок нервов»: «Сегодня Федя был не в духе, и вдруг он объявил мне на дороге, что «вот у нас денег очень мало, а я (то есть Сниткина, – авт.) хочу разъезжать, хочу еще ехать на Рейн непременно, между тем как нам только бы и думать, что как-нибудь дожить сколько возможности больше времени». Ведь какая несправедливость! Я толковала о нашей поездке по Рейну, только в том случае, если бы у нас накопилось много денег, ну, тогда бы мы могли это сделать. Это была мечта вроде поездки на луну, ну так стоило ли об этом напоминать и бранить за это. Право, Федя ужасно как сегодня несправедлив ко мне…».[165]

«Я испугалась его бледного лица…»

Однако безденежье – от неудач на рулетке, так что Достоевский попрекает жену как бы в собственных винах. Но могла ли вообще Анна Григорьевна обвинять Ф.М., коли сама – в полной готовности потратить последние талеры в казино, о чем – ниже. Причем объяснения, которые дают своим поступкам супруги, поражают сходством: он убеждал ее, что молил у бога выигрыша «на кусок хлеба Аннушке», а Сниткина идет играть, чтобы «помочь бедной мамочке». Обыкновенный азарт облекается в утонченные благородные формы: «Сегодня я встала с мыслью непременно пойти на рулетку. Эта мысль во мне была уже очень давно, но все мне как-то не случалось ее выполнить, – все Федя мешал, но сегодня я твердо решилась идти… Я вынула еще талер, чтобы поставить, в ту минуту в дверях залы показался Федя… Я испугалась его бледного лица, и, не знаю почему, пошла к нему навстречу, бросив свою ставку, которая и пропала… Он начал меня бранить, как я, молодая женщина, пошла одна на рулетку… Федя начал меня упрекать, как я пошла на рулетку, и сказал, что если я и выиграю, то тотчас же проиграю. Тогда я заметила, что ведь и он проигрывает… Таким образом, я проиграла только один талер. Я об этом нисколько не жалела, но мне было больно, зачем я не ушла, когда у меня было 18 талеров, я бы могла послать что-нибудь моей бедной мамочке. Я пришла домой и была просто в отчаянии, – так меня поразило…, что я ничего не выиграла…».[166]

«Мама, вероятно, позаботится о нас…»

Когда чего-нибудь хочется – всегда найдется веское и, главное, пристойное объяснение, камуфлирующее самые горячие, рисковые чаяния. Достоевский, пытаясь заработать «на кусок хлеба Аннушке», закладывает ее платья. А Сниткина, играя для «милой моей мамочки», буквально разоряет ту просьбами помочь деньгами. И маловажно, что муж их просаживает на рулетке – она тоже уже впадает во власть порока и, стало быть, может ли его осуждать? Постепенно А.Г. теряет чувство, что живет на чужие деньги. Достоевский же вспомоществование тещи воспринимает как должное и тщательно инструктирует жену, как поскорее выпросить очередной денежный перевод: «Я ему рассказала, сколько прислано, но он меня утешил, сказав, что если мама обещает нам выслать, то нам нечего и беспокоиться, потому что мама, вероятно, позаботится о нас, как постоянно о нас заботится, что тосковать нечего, а посоветовал мне написать письмо, чтобы она приискала деньги, и что когда мы дадим наш адрес, то сейчас бы и присылала. Так что это меня совершенно успокоило…».[167]

Как это, однако, напоминает времена, когда Ф.М. сватается к Исаевой, задолжав Врангелю и родственникам, заранее уверенный, что те не откажут, не поскупятся, не разрушат счастья молодоженов. И вот сценарий повторяется…

«Мне было больно и досадно…»

Если положение матери Анну Григорьевну тревожит, то собственное безденежье определенно приводит в ужас. Дочерние чувства приносятся в жертву обстоятельствам, подавляются гипнотическим влиянием Достоевского. Ведь он очень умел убеждать, – сладкоречив был удивительно, – так что Сниткиной, наверное, действительно могло порой казаться, что она героиня какого-нибудь романа. Рулеточные неурядицы, тем не менее, постоянно вызывали в ней приступы жалости к себе: «Я, – пишет она 21 августа, – до того была в этот день измучена этими беспрестанными приходами его с извещением, что он проиграл, была так полна боязнию, что мы опять проиграем все деньги, к тому же у меня болела голова и очень тошнило, что я не могла удержаться и, вскочив со скамейки, быстро побежала по лестнице, так что, под конец, мне даже сделалось очень трудно. Бежа во всю мочь и сердясь, я толковала, что пусть он возьмет эти деньги, что мне, наконец, все равно, что я прошу его подождать, что он меня не слушает, никогда не слушает, что мне, наконец, довольно так мучиться, что он меня слишком мучает своею безудержностью, что я сейчас же отдам ему все деньги, а сама куда-нибудь уеду (уйду?), потому что я не могу больше сносить такого положения. Федя шел за мной и просил, чтобы я не бежала, чтобы остановилась немного. Но я была вне себя, – так мне было больно и досадно, так было много горя во всем этом, что я не могла удержаться…».[168]

Когда Достоевский проигрывает – она в панике. Но вот ему улыбается удача – и Анна Григорьевна вполне счастлива. Эмоциональные спады и подъемы перворядно зависят не от того, пошел муж в казино или остался дома, а от успешности или неуспешности его ставок. Похоже, сама игра не осуждается – порицается лишь невезение. В тот же самый день, когда Сниткина испытала такие глубины отчаяния в связи с неудачами супруга, ему, наконец, повезло, так что наблюдаем очередную смену настроения: «Я лежала в постели; у меня сильно болела голова и живот, так что я едва могла передвигаться на постели. Федя пришел, принес фруктов и сказал, что сегодня он был довольно счастлив, так что воротил деньги и теперь принес вместо давешних 400 гульденов 200 гульденов. Но ведь и это тоже хорошо, я этому была бог знает как рада. Мы довольно весело провели этот вечер. Я так была счастлива, что хоть немного вернули проигранного, что ужас…».[169]

«Федя называл себя подлецом…»

Радость Анны Григорьевны оказалась недолговечной. На следующий день – катастрофа. В казино оставлена наличность, присланная мамой. То, что муж играет на заложенные серьги и на родительское подаяние, без всякого на то согласия Сниткиной, она готова простить. Первопричину же бед видит не в весьма примечательных трансформациях морали, коим подвержен Достоевский еще с каторжной поры (назовем это «сибирским синдромом»), а в одолевшей его скуке: «Он и эти деньги все проиграл… Но Феде показалось очень скучно сидеть дома, и он меня просил, чтоб я дала ему квитанцию, присланную мамой, для получения от банкира денег. Я просила его очень подождать и после обеда идти со мной вместе получать, но он не захотел слышать и, взяв квитанцию, отправился получать деньги. Боже мой, никогда, кажется, я не была в таком отчаянии, как в это время. Мне представилось, что он непременно пойдет с этими деньгами на рулетку, чтобы отыграться, начнет ставить бог знает какими кушами и, разумеется, непременно проиграет все. Ну, что мы тогда станем делать?... Я просто с ума сходила, плакала, страшно рыдала, ломала себе руки. Мне приходило в голову сейчас же идти на рулетку и, если Федя там, то остановить его, не дать ему проиграть последнее… Молила бога только о том, чтобы Федя не проиграл этих денег… Я просила его дать мне слово не играть на эти деньги. Он слово мне не дал, а сказал, что он только очень небольшую часть денег возьмет из этих денег, что никоим образом не проиграет этих денег. Федя ушел, но у меня было какое-то предчувствие, что он непременно проиграет все эти деньги. Как мне это было тяжело, так себе представить не могу, чтобы что-нибудь было так тяжело в другой раз… Когда Федя пришел домой этак часов в 8, я, еще не видя его лица, спросила его о чем-то. Но вопрос был решительно некстати: Федя в страшном волнении бросился ко мне и, плача, сказал, что все проиграл, проиграл те деньги, которые я дала ему на выкуп серег. Бранить его было невозможно. Мне было очень тяжело видеть, как бедный Федя плакал и в какое он приходил отчаяние. Я его обнимала и просила, ради бога, ради меня, не тосковать и не плакать: «Ну, что же делать, проиграл, так проиграл, не такое это важное дело, чтобы можно было убиваться таким образом», Федя называл себя подлецом, говорил, что недостоин меня, что я не должна его прощать, и очень, очень плакал. Кое-как я могла его успокоить…».[170]

«Положение наше безвыходно…»

И что же? После такой трогательной сцены, которая, казалось бы, свидетельствовала об искреннем раскаянии Достоевского, он просит у Сниткиной еще 100 франков для игры. Добившись прощения, как бы начисто забывает, чем именно вызваны недавние бурные эмоции. Причем на этот раз охватившую его страсть объясняет по-новому: острые ощущения, связанные с казино, оказывается, насущно необходимы, чтобы «судьба наша переменилась». Естественно – к лучшему. Мотивы парадоксальны, и Анна Григорьевна не видит в его поступках логики: «Федя завел разговор о том, что если бы из 160 франков, которые у меня есть, я дала ему 100 франков, то как это было бы хорошо, – он мог бы выиграть, может быть, тогда и судьба наша переменилась бы. А теперь-то мы в каком положении, – просто страх подумать, так положение наше безвыходно. Кто теперь нам поможет? Где найдется тот благодетель, который поможет нам как-нибудь выпутаться из нашего тяжелого положения?...».[171]

«Он не знает себе наказания…»

Казалось бы: Достоевский знаменит, не нуждается, посещает Европу, имеет очаровательную юную спутницу жизни – ему мог бы позавидовать любой обыватель. Но мира в душе нет. Старость не за горами, писатель устал, жаждет внутреннего обновления и очищения. Однако надежды Ф.М. на «перемены судьбы», как оказалось, не связаны с отказом от рулетки. Совсем напротив. Так не намеренно ли Достоевский прибегает к системе ложных мотивов и аргументов, которые весьма изобретательно придумывает: надо увлечь жену призрачными перспективами, чтобы легче было выпросить 100 франков! И цели – добивается, деньги получены, на следующий день он их потратил в игорном заведении и, более того: «взял кольцо и заложил его у Moppert’а и деньги тоже проиграл, то есть он начал отыгрывать, выиграл деньги за кольцо и еще сколько-то, но потом все спустил. Меня это уже окончательно взбесило. Ну, как можно быть до такой степени беззаботным… Я хотела его бранить, но он стал предо мною на колени и просил его простить; говорил, что он подлец, что он не знает себе наказания, но чтобы я его простила. Как мне ни было больно такая потеря денег, но делать было нечего, – пришлось еще дать 20 франков… Я сказала Феде, что если Moppert возьмется нам заложить на 2 месяца и потом выслать наши вещи, то я согласна дать Феде еще 20 франков, чтобы он пошел и, если возможно, выиграл хоть 3 талера и тотчас же воротился бы домой. Эти 20 франков, которые я ему дала, казалось, его ужасно как утешили. Федя говорил, что никогда не забудет того, что я, вовсе не имея денег, всего имея только необходимое, давала ему 20 франков и сказала, что он может идти и проиграть их, что он этой доброты моей никогда не забудет…».[172]

«Я готова отдать руку на отсечение…»

И опять-таки – парадокс. Достоевский просаживает деньги, полученные за залог кольца. То есть расстается с неким символом единения со Сниткиной, их верности и любви до гроба. Этим важнейшим атрибутом их венчального торжества Ф.М. жертвует бестрепетно – не только закладывает его, но и тратит вырученное в казино. И А.Г. как бы извиняет мужа. Либо ей не до условностей, либо к свадебным «памяткам» она относится не как к святыне, но всё же и не как к чистой формальности, и в дневнике как бы оправдывается: заложить кольцо пришлось – нужда заставила!

Впрочем, упомянутыми выше 20 франками она все-таки мужа ссужает – надеется на выигрыш! То есть вполне сочувствует устремлениям Достоевского, и расходится с ним лишь в деталях, в методах и схемах ставок, так что кольцо попадает к процентщику с её внутреннего одобрения. Для виду, впрочем, она протестует – надо же подчеркнуть провинность Ф.М. и заставить его покаяться!

Похоже, Анна Григорьевна дорожит привилегией прощать или не прощать, но Достоевский уже понял, что и это тоже своего рода игра, семейный спектакль, и поэтому рулетка продолжается.

Ф.М. плачет, однако жена уже к слезам привыкла – чувствительные сцены давно превратились в каждодневный ритуал, в часть бесконечной мелодрамы с привычной сменой декораций: казино – покаяние – отпущение грехов.

Сниткина уверена, что цена пагубной увлеченности Достоевского уже непомерно высока; она соответствует накалу игорного азарта и особенностям характера Ф.М. Понесенные убытки Анна Григорьевна измеряет гульденами и заложенными предметами повседневного обихода. Хоть и надеется на чудо, но заранее предполагает, что мантилья и салоп пропадут, – она уже с ними распрощалась. Ей тяжело и горько, ведь вещи тоже хранят частицу души – они напоминали ей о счастливой поре, когда ей было так спокойно с мамой, и она жила надеждой на счастливое замужество. «Право, – пишет А.Г. 23 августа, – это было очень умно, что мы здесь заложили (вещи), хотя, может быть, от этого вещи и пропадут. Но ведь что же делать, они ведь так и предназначены, чтобы пропасть, не здесь, так в Женеве, не в Женеве, так где-нибудь в другом месте, а что они пропадут и не доедут до России, то я готова отдать руку на отсечение…».[173]

«Я сделалась нынче такая корыстолюбивая…»

Итак, для Сниткиной цена игорных страстей, коим подвержен Достоевский – вещи, с которыми приходится расставаться. А для Исаевой? Вряд ли считала она, что рулетка для него – всего лишь способ обогатиться. Ведь она знала Ф.М., как никто другой. И, конечно, была вполне уверена, что в Европу он ездит не за обогащением, а в угоду очередной охватившей его страсти – в поисках щемительного азарта. Разве не с таким же азартом добивался он и её самое. Она уверена: вложенным в поездку средствам суждено пропасть, а ей погибнуть – за лечение платить нечем.

Последствия рулеточных страстей – смерть М.Д.; о золоте и гульденах она не думала, о казино не мечтала – не до того ей, когда все помыслы лишь о том, чтобы хоть немного продлить жизнь и поменьше мучиться.

Юная Анна Григорьевна, напротив, поглощена финансовыми обстоятельствами настолько, что видит деньги даже во сне, так что каждый просаженный или выигранный талер отдается в ее душе гулким эхом. «Право, – признается она, – я сделалась нынче такая корыстолюбивая, что только и думаю, что о деньгах и о золоте…».[174]

«Он упадет на улице и умрет…»

«Деньги и золото» – вот чем живет чета Достоевских. Но как соотносится страстное стремление выиграть со страхом близкой смерти, который посещает Достоевского после каждого припадка, а то и чаще? Ведь если кончина близка – зачем выигрыш? Или это тоже часть маленького домашнего спектакля, как и посулы «самоубиться» – чтобы разжалобить Сниткину: та станет покладистее, не будет препятствовать его слепому увлечению рулеткой. (Схожий прием, очевидно, использован несколько лет назад, когда надо было убедить Исаеву в необходимости его «лечения» за границей). Очередная игра в «пугалки» – 5 сентября (24 августа): «Федя куда-то отправился, чтобы выкупить кольца и платье. Когда он уходил, я ему сказала, шутя: «Иди и не приходи больше домой». На это мне Федя ответил, что, может быть, мои слова оправдаются, что он упадет на улице и умрет. Я, разумеется, была уверена, что это не случится, но мне все-таки было досадно, зачем я это сказала. По правде, я сделалась ужасно какая суеверная, начинаю верить предчувствиям, которые, разумеется, всегда меня обманывают…».[175]

Достоевский так опасается болезней и смерти, что остается только удивляться: как он мог выдержать столько лет на каторге? Известно и другое: люди подобного «психопатического» склада, зачастую прекрасно отдавая себе отчет, что их поступки не всегда вызывают симпатию, специально избирают тактику, вынуждающую близких на активное «жаление». Ф.М. постоянно напоминает жене о своем грядущем трагическом финале, об ожидающем его сумасшедшем доме. 6 сентября 1867г.: «Утром Федя сходил и, наконец, выкупил себе пальто и наши кольца, вчера он не мог этого сделать… Он сегодня удивительно какой-то скучный, тосковал, говорил, что у него голова не на месте и очень боится, чтобы не случилось другого припадка. Сегодня толковал, что не миновать сумасшедшего дома, и просил, если бы с ним случилось это несчастье, то не оставить его за границей, а перевезти в Россию. Я, как могла, утешала его, но я убеждена, что это несчастье было бы слишком тяжело и что бог сохранит нас от него…».[176]

«Я не желала с ним ссориться…»

Случайны ли мысли о сумасшедшем доме? Что ж, поступки Достоевского действительно иногда казались не вовсе обычными. Психические расстройства часто характеризуются появлением неких «фобий», и таковых у Достоевского было множество. Так, например, он убеждает Сниткину в превосходстве русских перед немцами или евреями. Подобные настроения подмечали у Ф.М. еще на каторге, – свидетельство тому хотя бы воспоминания поляка Шимона Токаржевского (о чём ниже). Сниткина заражается от мужа такой же нетерпимостью, но явно – не в той мере, которая бы его удовлетворила, так что получает замечания и выговоры.

Но тогда можно представить, как раздражала его – хотя бы и подсознательно – Мария Дмитриевна, «инородка», наполовину француженка! Процитированное ниже место наводит на мысль о патологических изменениях психики великого писателя: «Народу было довольно много, особенно женщин, около нас жидовское семейство, конечно, это жиды, все-таки от них пахнет какими-то особыми скверными запахами, даже от чистоплотных, ну, а от грязных так и говорить нечего. Так и это семейство, сегодня пятница и они приготовляют рыбу для своего праздника, так вся лестница пахнет ужасно рыбой, чем-то жареным, просто отвратительно… Я сказала Феде, что одна немка, думая мне польстить, сказала, что я похожа на немку; я, разумеется, отвечала, что я русская, но ничего не прибавила. Тогда Федя начал говорить, зачем я не сказала, что я на немку походить не желаю; мне вовсе ее не хотелось оскорбить, пусть себе она ценит немецкое, так зачем же навязывать свои (мнения?) и уверять, что немецкое все дрянь, да мне, по правде, решительно все равно. Вот на это-то Федя и напустился вдруг, назвал меня деревом, что для меня разницы не существует, а что я дерево. Я, разумеется, не желала с ним ссориться, ничего ему не отвечала, и так мы гуляли, не говоря ни слова…».[177]

Это лишь много позже, когда Ф.М. окажется на пике славы и даже получит доступ ко Двору, – тогда лишь эти отнюдь не безобидные обвинения «инородцев» во всём отвратительном, что, якобы, по самой природе, не свойственно русским, – тогда лишь его яростная «инофобия», обращённая в ненависть ко всей Европе вообще (что для нас, мол, на самом деле, какая-нибудь Швейцария со всеми её красотами, или Париж – эка невидаль, или Дрезден, где все сплошь немцы и «жиды» – что всё это по сравнению с Россией, призванной выполнить в мире некую особую культурную и нравственную миссию!), – вот тогда на пике славы Достоевский эту свою опасную идею превратит в некое пророчество, которое в нужный момент и трансформируют в пресловутую «национальную идею России».

А пока – всё те же мотивы: от евреев «дурно пахнет». А какое «амбре» исходило от самого Достоевского на каторге, где и в бане-то помыться – не без проблем? Фобии, фобии…

«Нужно еще кормить разных чужих щенят…»

Еще одна «фобия» – ненависть к прошлому, к тому, что связывало с Исаевой. И так же, как нелюбовь к иностранцам, она тоже передается Сниткиной. Не забыл Достоевский Марии Дмитриевне ни «каторжника», ни «подлеца». Неприятие к памяти Исаевой демонстрируется и через отношение к Паше, пасынку, хотя тот, похоже, перенимает весьма типические черты характера Ф.М. – расчетливость, желание выгадать, особо себя не утруждая – чем-то сродни проявлениям рулеточной психологии у отчима. Сниткина жалуется: «Мама… извещала еще о том, что Паше предоставляется еще какое-то место, а он не хочет его брать, а говорит, что Федей обещано его содержать до 21 года… Когда я прочитала письмо Феде, то он рассердился на Пашу и начал говорить, что вовсе не обещано его содержать; я желала этим воспользоваться и начала уверять, что, напротив, Паша совершенно прав, что он должен его содержать, что это его обязанность. Федя ужасно как рассердился, говорил, что у него у самого нечем жить, что если он содержит, то только как благодетель, а вовсе не из обязанности, начал бранить Пашу, я же все его защищала, и когда Федя назвал его подлецом и негодяем и дураком, говорила, что Федя решительно несправедлив, что Паша умный мальчик, а что, вероятно, он на что-нибудь да надеется, если не хочет служить, а что это мама такой смешной человек, который хлопочет, чтобы он непременно служил, что это нелепо, а что я напишу, чтобы она вовсе оставила эти хлопоты о Паше… Федя сделался ужасно грустный, он говорил, что его ужас как беспокоит участь Паши, что дела наши так плохи, что все это его мучает, убивает. Бедный Федя, как мне его жаль, ведь навязалась же эта проклятая обуза ему на шею, мало ему своей, так нужно еще кормить разных чужих щенят…».[178]

«Вдруг Федя зарычал, стиснул зубы…»

Паша – «чужой щенок»? Как же, однако, ненавидела Сниткина Исаеву! Но в чем же, в чем истинная причина такой стойкой неприязни? Вряд ли дело в том, что психически полноценный человек иногда заражается «фобиями» от больного. А тогда – что? Ревность? Соперницы нет в живых, но здравствует ее сын, который для А.Г. – постоянный раздражитель! И потому чувство нерасположения к умершей ничуть не менее сильное, чем к Сусловой. О накале страстей можем судить по следующему эпизоду: «Я думала, мой день окончится мирно, как вдруг под вечер случилась у нас ссора, и вот каким образом: мы пошли немного погулять, хотели зайти на почту. Когда мы проходили мимо дома почты, я вспомнила, что я не взяла своей записи с нашими именами, а без записей спрашивать письма было неловко, потому что он не может запомнить имена и тогда требует визитную карточку. Я сказала Феде, что у меня записей своих нет, тогда он посмотрел в своем кармане, вынул какую-то маленькую бумажку, на которой было что-то написано карандашом. Мне захотелось знать, что это было именно, и я схватила записку, вдруг Федя зарычал, стиснул зубы и ужасно больно схватил меня за руки; мне не хотелось выпустить записки, и мы так ее дергали, что разорвали на половины, и я свою половину бросила на землю, Федя со своей сделал то же; это нас и поссорило, он начал бранить, зачем я вырвала записку, меня это еще более рассердило, и я назвала его дураком, потом повернулась и пошла домой. Это я сделала для того, чтобы поднять остатки бумажки и знать, что такое она содержала. Я ужасно дрянной человек! У меня раздражение, подозрительность и ревность; мне сейчас представилось, что это очень новая записка, а главное, что эта записка одной особы, с которой я ни за что на свете не желала бы, чтобы сошелся снова Федя…».[179]

«Разве я могу быть уверена, что Федя мне не изменяет…»

Но если Сниткина подозревает мужа в изменах – значит, на то были причины? И повод для размышлений – не только переписка с Сусловой или история его многолетнего обмана Марии Дмитриевны, но и неспособность держать слово – склонность к предельной непрозрачности отношений. Анна Григорьевна знает точно – супругу веры нет, это следует из дальнейшего текста дневника: «Когда Феди не стало видно, – продолжает она, – я подбежала к тому месту, где была брошена бумажка, подняла 3 или 4 клочка, с которыми и побежала домой, чтобы прочитать. В каком я шла домой волнении, так это и описать трудно. Мне представилось, что эта особа (Суслова, – авт.) приехала сюда в Женеву, что Федя видел ее, что она не желает со мной видеться, а видятся они тайно, ничего мне не говоря, а разве я могу быть уверена, что Федя мне не изменяет? Чем я в этом могу увериться? Ведь изменил же он этой женщине, так отчего же ему не изменить и мне? Но вот этого-то я решительно не могла к себе допустить. Мне нужно было знать это непременно, я не хотела, чтобы меня обманывали. Она думала, что я ничего не знаю, смеялась бы надо мной, нет, этого никогда не будет, я слишком горда, чтоб позволять над собой смеяться, да смеяться, должно быть, особе, которая меня и не стоит, потому-то я дала себе слово всегда наблюдать за ним и никогда не доверяться слишком его словам. Положим, что это должно быть и очень дурно, но что же делать, если у меня такой характер, что я не могу быть спокойной, если я так люблю Федю, что ревную его…».[180]

«Я… буду наблюдать, чтобы не быть обманутой…»

Итак, – некий семейный «тайный надзор». А.Г. подозревает мужа в неверности, не доверяет ему, и повод для ревности действительно существует. Но если Сниткина наделяет Суслову не очень привлекательными свойствами души, то точно такие же надо приписать и супругу, ибо в изменах не бывает правых. И пусть Суслова – «подлая особа», но кто же тогда Достоевский? И не оправдывается ли уже в который раз меткая характеристика Исаевой, основанная на знании его «каторжной» подноготной? Тревога Анны Григорьевны вполне объяснима: «Да простит меня бог за такой, должно быть, низкий поступок, – продолжает она свои записи, – что я хочу шпионить моего мужа, к которому я по-настоящему не должна была бы иметь недоверия. Но дело в том, что Федя сам не хочет мне многого доверить, ведь, например, он не сказал мне ни слова о известном дрезденском письме и вообще сохраняет на этот счет полнейшее молчание. Так разве я могу быть спокойна? Нет, пусть даже это будет нечестно, но я постоянно буду наблюдать, чтобы не быть обманутой. Я просто бежала и плакала дорогой, так я боялась, чтобы мне не узнать чего-нибудь дурного из этой записки. Я прибежала домой раньше Феди, я желала поскорее прочитать разорванную записку, а тут, как назло, наша хозяйка начала мне (надоедать?) с вопросами и я ее выпроводила из комнаты. Начала старательно складывать записку, кое-как сложила, прочитала: rue Rive, Mr Blanchard dessous, записочка мне показалась написанной рукой этой особы, совершенно ее почерком; положим, что это может быть и неправда, потому что таких почерков может быть бездна, да вот, например, у Андреевой решительно такой почерк, но это меня еще более взволновало…».[181]

«Я кусала себе руки, сжимала шею, плакала…»

Что же именно произошло? Почему Достоевский так взволновался, когда Сниткина вырвала у него из рук клочок бумаги? Или его испугала неожиданность действия или – четкое понимание: если А.Г. выхватывает записку из рук – значит, есть на то причины, она в чем-то его заподозрила. Ведь именно из кармана его пиджака Сниткина несколько недель назад тайком изымает письмо Сусловой. Достоевский, не сориентировавшись в мгновение ока, мог представить, что Анне Григорьевне все же попало в руки упомянутое послание, которое он так тщательно прятал. Однако в ходе борьбы за обладание многоспорным кусочком «компромата» вдруг сообразил: ничего опасного для него, связанного с Сусловой, Анна Григорьевна не обнаружит, и поэтому, в конце концов, напору А.Г. уступает. Однако такая острая реакция на поступок Сниткиной красноречиво свидетельствовала: Достоевскому было что от нее скрывать, так же как когда-то – от Марии Дмитриевны. Сниткина сообщает: «Мне представилось, что он вместо того, чтобы ходить в кофейню читать газеты, ходит к ней, что вот она дала ему свой адрес, а он, по своему обыкновению, по неосторожности, вынул и таким образом чуть-чуть не выдал свою тайну мне. Особенно меня поразило то обстоятельство: зачем ему было так вырывать от меня записку, если он не боялся мне показать эту записку. Значит, ему не хотелось показать записки, значит, ее не следовало мне показать. Меня это до такой степени поразило, что я начала плакать, да так сильно плакала очень редко, я кусала себе руки, сжимала шею, плакала и просто не знала, боялась, что сойду с ума…».[182]

«Я плакала… и страдала невыносимо…»

Сниткина невольно перенимает у Достоевского избыточно аффектированные манеры, постоянно пугает себя и мужа. Не так давно собиралась выкинуться из окна, и вот теперь уверяет, что может сойти с ума. Всё – как у Достоевского: и сумасшедший дом, и самоубийство – вернее, только слова, рассчитанные на эмоциональное потрясение партнёра – но кто-кто, а Ф.М. прекрасно знал цену подобному эпатажу. Анна Григорьевна, между тем, продолжает: «Мне было до такой степени больно подумать, что вот человек, которого я так сильно люблю, и этот человек вдруг изменяет мне. Я решилась непременно завтра идти по адресу и узнать, кто живет именно там, и если бы я узнала, что там живет известная особа, то я непременно бы сказала об этом Феде, тогда, может быть, мне бы пришлось уехать от него. Но до завтра еще оставалось довольно много времени, я ужасно как мучилась. Я плакала бог знает как и страдала невыносимо. Одна мысль об этой подлой особе, которая меня, вероятно, не любит, что она способна нарочно ему отдаться для того, чтобы только насолить мне, зная, что это будет для меня горько, и вот теперь, должно быть, это действительно и случилось, и вот они оба считают, что могут обманывать меня, как прежде обманывал Марию Дмитриевну. Пришел Федя и ужасно удивился, увидя, что я плачу, сначала он спросил причину, но я была так огорчена, что очень грубо ему отвечала, просила оставить… в покое и продолжала плакать…».[183]

«Ночь я спала дурно…»

Сниткина приписывает Сусловой самые непривлекательные черты, – не зная ее, как следует, не встречаясь с ней, а только, может быть, догадываясь о многом по тексту «Игрока» да по рассказам мужа. Портрет Сусловой в изображении Сниткиной нарисован чересчур графично, одной черной краской – как, впрочем, и Исаевой тоже.

Стремление опорочить предшественниц во что бы то ни стало – это, скорее, аттестация характера самой Анны Григорьевны. Она ревнует супруга к тени М.Д. и его былым связям с Сусловой и, возможно, считает брак свой неудачным именно потому, что он возник после череды парадоксальных, пугающих ее, романтических коллизий, когда, по уверениям Достоевского, он действительно чувствовал себя несчастливым, – но и счастливым одновременно! – так что Анна Григорьевна, запутавшись в противоречивых высказываниях и поступках Ф.М., постоянно пребывает в отчаянии. Далее она записывает: «Успокоиться я не могла, так мне было горько. Федя начал браниться и как-то сказал, что он был просто испуган, когда я бросилась к нему, чтобы вырвать записку, что это была записка, данная закладчиком, т.е. адрес другого закладчика и проч. Вообще он ужасно как на меня рассердился. Это меня еще более взорвало, потому что нет ничего хуже, когда человек раздражен или расстроен, и вдруг ему начинают говорить колкости и смеются над ним. Я стала писать письмо к Ване, хочу его поскорее отправить и просить его узнать, там ли известная госпожа (Суслова ! – авт.), узнать наверное, может быть, она уже оттуда уехала… Ночь я спала дурно, ночью проснулась и думала: что-то решит завтрашний день, неужели завтра будет для меня несчастье, неужели она здесь, неужели все мое счастье рушилось. Господи, я, кажется, умру, если это так будет…».[184]

«Я решилась следить за Федей…»

И Сниткина решается на поступки уж вовсе неромантические. Действительно неясно, был ли брак счастливым, если всего спустя полгода после венчания она записывает: «а все-таки я решилась следить за Федей, чтобы знать, что неужели он мне изменяет…».[185]

Но если А.Г. занята подготовкой к выслеживанию бывшей любовницы, то у Достоевского – другая забота: как подвигнуть ревнивую супругу упросить тещу прислать ещё денег. Во всяком случае, та, судя по дневнику Сниткиной, – в постоянных тревогах из-за непутевого зятя. Должна же она помочь дочери выкупить платья! Похоже, что даже материнский инстинкт принимался Достоевским в расчет, ведь в первую очередь закладываются не его вещи, а – Сниткиной. Анна Григорьевна – в смятении: «Потом пошли вечером на почту и здесь получили письмо от Майкова. Федя все меня пугал, распечатывая письмо, говорил, что, ну, вероятно, отказ, вероятно, не пришлет (денег, – авт.). Тогда ведь мне бы пришлось опять писать к бедной мамочке, опять ее беспокоить. Федя только и говорит, мама должна нам теперь помочь. Положим, что у нее нет (денег, – авт.), но ведь не умирать же нам с голоду. Вот ведь всегда так, когда у нас денег нет, таким образом и говорит, что мама должна нам помочь… Вечером мы пошли на почту и получили письмо от Аполлона Николаевича. Что за прекрасный, чудный человек, он пишет, что получил наше письмо, говорит, что хотя у него самого нет денег, но он непременно постарается нам достать. Господи, как я ему благодарна, тем более еще, что меня спасает это, не придется писать к маме и просить ее опять достать нам денег, бедная мамочка, вечно-то мы ее мучаем, а вот не придет же ему в голову мысль послать ей что-нибудь в подарок. Это ужасно несправедливый человек, как я теперь вижу, на этот счет, он думает, что мама непременно обязана для него хлопотать и решительно не ценит ее хлопот…».[186]

«У меня сильно наливается кровь в голову…»

Некое подобие «иждивенчества» присуще характеру Достоевского едва ли не с острожной поры (и, конечно, отнюдь не потому, что на каторге питание и содержание – казенные). Достаточно вспомнить сибирские письма Достоевского Врангелю, чтобы понять: расчет на бескорыстную помощь со стороны знакомых и родных принимался Ф.М. как само собою разумеющееся обстоятельство. Он страдал, потерял в Мертвом Доме лучшие годы жизни, его водили на казнь, это было несправедливо, и потому отныне весь мир у него – в должниках. Мать Сниткиной – лишь один из тех благодетелей, что обязаны помогать ему, искупая несправедливости судьбы. Притом, что если мать присылала дочери нефранкованное письмо, Ф.М. очень гневался: «Сегодня встала с больной головой, – записывает Сниткина 16 сентября, – я не знаю, может быть, оттого, что я много сплю, у меня сильно наливается кровь в голову, так что я решительно не знаю, что мне утром и делать… Ходили на почту, получили от мамы письмо, но не франкованное. Пришлось заплатить 90с. Федя не мог не заметить мне это, что письмо было не франкованное, я очень удивилась этому и сказала, что обыкновенно письма она франкует; он несколько раз повторил, что ему пришлось заплатить 1 франк, как будто бы это так много значит, что следует мне поговорить об этом. Мне это было, право, больно, так я молчала…».[187]

«Подлая, злючка, мерзавка…»

Сколки нравов Мертвого Дома в Достоевском – неискоренимы. Отсюда и острожная «галантность» в обращении со Сниткиной: он мог бросить ее на улице в незнакомом городе одну, иногда во время дождя шел под зонтиком, а супруга рядом – с непокрытой головой, ругал ее «мерзавкой» и подлой женщиной.

Кстати, неизвестно, насколько правдивы жалобы Ф.М., что Исаева часто называла его «подлецом» и «колодником». Совсем не потому, что она уже по происхождению – человек европейского склада и, что называется, «салонный». Просто оскорбительные обороты речи неудивительны в устах бывшего каторжника, а вот Исаева, – по крайней мере, в семипалатинскую пору, – считалась весьма утонченной натурой, и браниться ей не пристало. Так что, возможно, Марии Дмитриевне приписываются поступки, которые она никогда не совершала – Ф.М. трудно простить ей свои давешние измены (ведь мы пуще всего ненавидим тех, кому причинили зло), и очень хочется скомпрометировать М.Д. хотя бы в глазах второй жены – но в обращении с последней проглядывает всё та же возмущавшая Исаеву «каторжность». А.Г. Сниткина: «В 2 часа пошли обедать, взяв от хозяек зонтик, который сделался причиной ссоры между нами, именно, так как под одним зонтиком под руку идти было гораздо удобней, то Федя взял меня под руку и, очень весело распевая, мы пошли через мост. Но тут мне случилось поскользнуться, но так сильно, что я было чуть не упала; вдруг Федя раскричался на меня, зачем я поскользнулась, как будто я это сделала нарочно, я ему отвечала, что зонтик не панцирь, и что он дурак. Так мы дошли до библиотеки, где Федя отдал книги, но потом мне сделалось так досадно, да и было неприятно идти под руку с человеком, который на меня сердит. Я и пошла без зонтика, а он под зонтиком. Потом ему показалось, что какие-то торговки смеялись, видя, что он идет покрытый, а я нет, и он перешел на другую сторону улицы, я решительно не знала, к чему это и отнести; и когда он вздумал пройти нашу гостиницу, то напомнила ему, что у меня денег нет и обедать я одна не могу. Он перешел на мою сторону и, идя по улице, ругался: черт, подлая, злючка, мерзавка и разными другими именами. Мне ругаться не хотелось, я молчала, потом только мы, не разговаривая, отобедали…».[188]

«Каналья, подлая, стерва…»

Анна Григорьевна сообщает, что муж ругался часто, и что он при ней «браниться не разучился». И, значит, вся жизнь Исаевой, очевидно, тоже была отравлена сквернословием, причём подобные взаимоотношения Достоевский пытался установить также и со Сниткиной. А.Г. фиксирует в дневнике бурные проявления той части «подпольного» мира Ф.М., который ассоциируется у нас с увязавшимся за великим писателем со времен каторги «подспудным бесом». 17 сентября: «Когда он проснулся, то попросил папироску и я ему поспешила подать ее, но так как я в папиросках толку не знаю, то и подала такую, какая не курится, он просил положить ее на стол и подать другую. Я так и сделала, но пока я вынимала из портсигара другую папиросу, он мне закричал, чтобы я несла поскорее, тогда я почти бросила к нему на постель и портсигар, и спички. Вдруг Федя начал кричать, как, бывало, он кричал у себя дома, ужасно, дико, и начал ругаться: каналья, подлая, стерва и проч. и проч. Я молчала, но потом сказала ему, что не хочу терпеть, чтобы он меня ругал, что я к этому не привыкла, что если он не мог (до сих пор?) отвыкнуть от брани, то я все-таки не намерена его слушать. Так мы довольно сильно побранились, но потом мне не хотелось браниться, я постаралась примириться с ним, что мне совершенно удалось. Но Федя очень злопамятный нынче стал, он меня долго упрекал, сказав, что считал меня 10 из 1000, а я оказалась 100 из 100. Но полно об этом говорить, ведь известно, что никакой муж не считает своей жены и умной, и доброй, и развитой, ведь это так уж известно, что, право, и говорить-то не следует. Вечером… я… плакала, так мне было грустно, просто ужас, от одной только мысли, что он, тот человек, которого больше всего на свете люблю, тот-то и не понимает меня, тот-то и находит во мне такие недостатки, которых во мне решительно нет. Потом Федя просил объяснить меня, почему я плачу, но так как говорить было долго, да и что говорить, ведь его не убедишь, то я кое-как отделалась от разговоров. Сегодня я раньше легла на постель, потому что у меня сильно болел живот…».[189]