Литературно-художественный альманах

Наш альманах - тоже чтиво. Его цель - объединение творческих и сомыслящих людей, готовых поделиться с читателем своими самыми сокровенными мыслями, чаяниями и убеждениями.

"Слово к читателю" Выпуск первый, 2005г.


 

Выпуск второй

Александр Лейфер

«РАЗГАДАТЬ ЗАМЫСЕЛ БОГА...»

Из жизни российского учёного Александра Николаевича Горбаня

Страница 3 из 4

[ 1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ]

* * *

Том «Энциклопедического словаря», на который обиделся Достоевский, вышел в 1875 году. Дело Петрашевского разразилось в 1849, т. е. за четверть века до этого.  И у Достоевского были все основания для беспокойства. Память людская коротка, но зато велика склонность посплетничать, пустить слушок: то и дело за его спиной поговаривали, что автор «Записок из Мёртвого дома», как и герой этой книги Горянчиков, попал в каторгу именно за убийство жены.

От дела Гинзбурга и Галанскова нас отделяет около сорока лет, и «никто не обязан знать и помнить» про него. Если же брать шире, то иной раз диву даёшься, читая появляющиеся сейчас в прессе «воспоминания» и рассуждения о 60-х годах и шестидесятниках, - столько в них неуместной иронии, малопонятного мне злобствования, передергивания, а порой и прямого вранья.

Нет, уж лучше, как и в случае с прокурором Вышинским, расскажем вкратце о «деле четырёх» - так ещё называли дело Гинзбурга и Галанскова, в котором фигурировали ещё двое - Лашкова и Добровольский.

Современный автор говорит об этом так:

«Мы встретились впервые в 68-м году... Ну а раз год 68-й, то речь должна идти о процессе Гинзбурга - Галанскова. Начало массового правозащитного движения. Диссидентство».[10]

* * *

Дело Гинзбурга, Галанскова, Добровольского и Лашковой было тесно связано с другим, предыдущим, громким и, как сейчас выражаются, «знаковым» политическим процессом 60-х годов - делом Синявского и Даниэля, собственно говоря, одно непосредственно из другого вытекало.

Два малоизвестных тогда литератора Андрей Синявский и Юлий Даниэль (отец однокашника по новосибирской физматшколе героя нашей книги Александра Даниэля), пользуясь псевдонимами, публиковали на Западе свои художественные произведения - статьи, рассказы, повести. Публикации осуществлялись не только в русскоязычных изданиях, тексты были переведены более чем на двадцать языков. В 1965 году оба были арестованы и на следующий год приговорены к пребыванию в исправительно-трудовых лагерях. В том же году тридцатилетний журналист Александр Ильич Гинзбург стал собирать материалы о процессе А. Синявского и Ю. Даниэля.  Составленная им «Белая книга», посвящённая этому процессу, вышла в 1967 годы во Франкфурте-на-Майне. Но ещё до этого А. Гинзбург обратился с письмом к А. Н. Косыгину - тогдашнему главе Правительства СССР (Председателю Совета Министров):

«...Я обращаюсь к Вам как к главе Правительства по вопросу, который горячо волнует меня уже несколько месяцев. 5 декабря, в День Конституции, я убедился, что не только я, но и ещё сотни людей обеспокоены судьбой арестованных в сентябре органами КГБ писателей Андрея Синявского и Юлия Даниэля.

Арест Синявского и Даниэля поднимает целый ряд вопросов, решение которых относится к сфере деятельности Главы Правительства.

1. О сущности понятия «антисоветская пропаганда» и применении этого понятия...

2. О применении понятия «антисоветская пропаганда» к художественной литературе...

3. О роли КГБ в общественной жизни страны...

4. О следовании международным соглашениям...

Я считаю своим правом и долгом обратиться к Вам с этими вопросами. Я далеко не убеждён, что и они не будут признаны антисоветскими. В 37-м, 49-м и даже в 61-м годах сажали и не за такое.

Но я люблю свою страну и не хочу, чтобы очередные непроконтролированные действия КГБ легли пятном на её репутацию.

Я люблю русскую литературу и не хочу, чтобы ещё два её представителя отправились под конвоем валить лес...».[11]

В начале 1967 года А. Гинзбург был арестован. К делу был привлечен и Юрий Тимофеевич Галансков (родился в 1939 году). Он редактировал самиздатовский журнал «Феникс». Накануне на страницах этого нелегального издания было помещено «Открытое письмо делегату XXIII съезда КПСС М. Шолохову», который, конечно же, горячо приветствовал решение суда над А. Синявским и Ю. Даниэлем.

«Без свободы вообще и без свободы творчества в частности, - говорится в «Открытом письме», - дальнейшее успешное развитие России невозможно. Это придётся сделать, или это сделается само, какие бы препятствия тому ни чинили...  До тех пор, пока в России не будет обеспечена на деле свобода творчества, свобода слова и свобода печати, литература может развиваться, только минуя душегубки вроде ССП и официальные публикации, т. е. подпольно, ибо других возможностей у нас нет. А «при свете дня» в сегодняшней России может развиваться только мошенническая литература, начиная от примитивизма Михалкова (между прочим, он заявил: «Хорошо, что у нас есть органы безопасности, которые могут оградить нас от людей вроде Синявского и Даниэля») и кончая более утончёнными, модными псевдописателями и псевдопоэтами, получившими наконец-то возможность говорить полуправду и таким образом более утончённо симулировать истину...».[12]

К «Делу четырёх» были привлечены также Алексей Добровольский и Вера Иосифовна Лашкова. Лашкова, в частности, 5 декабря 1965 года участвовала в демонстрации, проходившей на Пушкинской площади столицы в защиту Синявского и Даниэля, а затем перепечатывала материалы для «Феникса» и «Белой книги».

Следствие длилось целый год. Оно сразу же стало темой западных радиоголосов. Один из общественных комитетов, действовавших в защиту арестованных, возглавил Бертран Рассел - английский философ, чьи книги издавались и в нашей стране.

Один из адвокатов обвиняемых - Борис Андреевич Золотухин впоследствии вспоминал, что вначале председатель суда Миронов принял решение о закрытом слушании дела. Но академики А. Сахаров и М. Леонтович, писатели В. Каверин, В. Аксёнов, Ф. Искандер, Б. Ахмадулина, литературовед Вс.  Иванов и многие другие представители общественности добились гласного судебного разбирательства. Впрочем, «гласность» эта была весьма ограниченной.

«Судебный процесс, - вспоминает Б. А. Золотухин, - готовился весьма своеобразно. В здании Московского городского суда началась бешеная кутерьма: из трёх этажей пристройки были выселены все судьи, назначенные к слушанию очередные дела отменили. Обычно переполненное здание обезлюдело. В результате предпринятых почти что боевых действий на процесс смогли попасть лишь те, кому выдали специальные пропуска. Дело дошло до абсурда. Восьмого января (1968 г.), не имея никакого пропуска, я явился в суд... и меня не пустили. И лишь с помощью кого-то из чинов, обеспечивавших порядок, - очевидно, моя личность была ему известна, - я преодолел три кордона. Естественно, что ни друзья подсудимого, ни представители зарубежной прессы не смогли попасть в здание суда. Исключение по настоятельному требованию защиты сделали только для близких родственников».[13]

На улице стоял мороз, но, несмотря на это, ежедневно к зданию суда собиралось до двухсот человек. Они по крупинкам собирали информацию, проникающую из зала, где шло судебное заседание.

Из речи Бориса Золотухина в защиту Александра Гизнбурга:

«...Государственный обвинитель неоднократно говорил, что Гинзбург придерживается антисоветских убеждений. Как известно, сами по себе убеждения не наказуемы... Какие же мотивы побудили Гинзбурга к составлению сборника материалов по делу Синявского и Даниэля? Дело Синявского и Даниэля было первым открытым процессом, во время которого двум литераторам вменялось в вину содержание их произведений. И раньше было известно, когда писатели подвергались критике и назывались антисоветчиками в связи с содержанием их произведений. Так было с «Днями Турбиных» Булгакова и с «Красным деревом» Пильняка. На нашей памяти история с романом Бориса Пастернака «Доктор Живаго». Но никогда никто из этих литераторов не привлекался к уголовной ответственности. Процесс Синявского и Даниэля был не обычным процессом и поэтому вызвал большой интерес советской и мировой общественности...

Гинзбург попытался прочитать произведения, послужившие материалом для этого процесса. Его интересовало, за какие именно произведения писателя можно привлечь к уголовной ответственности. Прочитав эти произведения, он не нашёл, что они носят криминальный характер... Я хочу напомнить о письме шестидесяти двух писателей в защиту Синявского и Даниэля, среди которых были Чуковский, Эренбург, Каверин и другие... Я это говорю для того, чтобы подчеркнуть, что реакция Гинзбурга была не единичной...

Гинзбург считал приговор неверным. Здесь я хочу поставить один общий вопрос. Как должен поступить гражданин, который так считает? Он может отнестись к этому с полным безразличием или это может вызвать у него общественную реакцию. Гражданин может безразлично смотреть, как под конвоем уводят невинного человека. Я не знаю, какое поведение покажется суду предпочтительнее. Но я думаю, что поведение неравнодушного более гражданственно.

В этом суде мне выпадает почётная привилегия не останавливаться на характеристике моральных качеств Гизбурга, так как независимо от того, хорош он или плох, я могу с уверенностью утверждать, что он невиновен...

Я прошу суд оправдать Александра Гинзбурга».[14]

Судя по воспоминаниям присутствовавших на суде, атмосферу, царившую на нём, можно охарактеризовать как тягостную. Тон задавал сам судья Миронов, даже для приличия не скрывавший своей необъективности и пристрастности. Ему вторили «клакеры» из «спецпублики».

Подсудимые, однако, держались мужественно. Это видно, например, из последнего слова Александра Гинзбурга, сказанного им во время процесса 12 января 1968 года:

«Итак, меня обвиняют в том, что я составил тенденциозный сборник по делу Синявского и Даниэля. Я не признаю себя виновным. Я поступил так потому, что убеждён в своей правоте. Мой адвокат просил для меня оправдательного приговора.  Я знаю, что вы меня осудите, потому что ни один человек, обвинявшийся по статье 70, ещё не был оправдан. Я спокойно отправляюсь в лагерь отбывать свой срок. Вы можете посадить меня в тюрьму, отправить в лагеря, но я уверен, что никто из честных людей меня не осудит. Я прошу суд об одном: дать мне срок не меньший, чем Галанскову. (В зале смех, крики: «Больше, больше!»)[15]

Много лет спустя, вспоминая процесс, А. Гинзбург скажет о нём в интервью «Литературной газете»: «Поразила меня как раз не враждебность, а настоящий взрыв активности людей, сотни писем и подписей в нашу защиту».

Хорошо передаёт тогдашнее настроение демократической части общества недавно опубликованный дневник Льва Левицкого - литератора, работавшего в 60-е годы в журнале «Новый мир». 14 января 1968 года он делает следующую запись:

«Итак, процесс закончился. Галансков получил 7 лет,[16]  Гинзбург - 5, Добровольский - 2 года, Лашкова - 1 год. На каждого нормального человека этот процесс произвёл ужасающее впечатление. Если подсудимые имели связи с таинственным НТС и были чуть ли не идеологическими агентами эмигрантских организаций, если к тому же они повинны в валютных махинациях, то почему же побоялись устроить суд открытый и гласный? Почему побоялись допустить на него иностранных корреспондентов? Почему были нарушены процессуальные нормы ведения следствия? Почему даже свидетели не допускались на судебные заседания?  Ответ на эти вопрос может быть один. Все утверждения прокурора основаны на натяжках и передержках. Вероятнее всего, инициаторы и режиссеры этого неудачного спектакля старались извлечь урок из суда над Синявским и Даниэлем...  Результат всего этого более чем печальный. Весь мир негодует. Но начальство с этим не считается. Оно идёт напролом. Удивительнее всего - этого не было раньше, это появилось совсем недавно, - что ни суд, ни запугивания не производят уже того впечатления, какое они производили ещё десять лет назад. Молодые люди, готовые пострадать за правое дело и даже ищущие тернового венца, понимают, что как бы солоно ни приходилось им сегодня, будущее их не только оправдает, но и возвеличит».[17]

Автор этого дневника абсолютно прав: резонанс данного судебного процесса был широчайший. Естественно, не обошёл он стороной и новосибирский Академгородок.

Недавно новосибирские историки Е. Г. Водичев и Н. А. Куперштох обнародовали документ, под которым стоит подпись председателя КГБ Ю. В.  Андропова.[18] Это его письмо, адресованное в ЦК КПСС и информирующее  наивысшую инстанцию советской империи о событиях, произошедших в Академгородке 15 января 1968 года, т. е. сразу же после окончания судилища над А. Гинзбургом и его товарищами. Привожу его текст целиком:

«На некоторых общественных зданиях были обнаружены надписи, выполненные масляной краской, содержащие клевету на Советскую конституцию и правосудие и призывы к защите осуждённых Даниэля, Гинзбурга и Галанскова. В результате проведённых оперативно-розыскных мероприятий установлено, что авторами и исполнителями надписей являются:

Петрик, 1948 года рождения, студент 1 курса гуманитарного факультета Новосибирского университета, член ВЛКСМ, отчисленный в марте 1968 г. за неуспеваемость, проживающий в настоящее время у родителей в Киеве, болен шизофренией;

Мешанин, 1948 года рождения, студент 3 курса того же факультета, член ВЛКСМ;

Попов, 1947 года рождения, студент 5 курса физического факультета, член ВЛКСМ;

Горбань, 1952 года рождения, студент 1 курса того же факультета, член ВЛКСМ.

Студенты 5 курса гуманитарного факультета Колненский и Жерновая знали о совершённом преступлении и принимали меры к сокрытию его следов. По согласованию с Советским РК КПСС г. Новосибирска и парткомом университета было принято решение к уголовной ответственности виновных не привлекать, а ограничиться профилактическими мероприятиями.

В октябре 1969 г. проведено расширенное заседание комитета ВЛКСМ университета с участием членов парткома, секретарей партийных и комсомольских организаций факультетов, а также секретарей Советского РК КПСС и РК ВЛКСМ г. Новосибирска. Выступающие на заседании подвергли резкому осуждению преступные действия указанных студентов. Комитет ВЛКСМ принял решение исключить из рядов ВЛКСМ Мешанина, Попова, Горбаня, Колненского и Жерновую, вместе с тем обратился с ходатайством к ректору университета об отчислении всех их, кроме Жерновой, из числа студентов.

В процессе разбора дела и из объяснений виновных установлено, что одной из основных причин появления у некоторых студентов политически неверных суждений о событиях, происходящих внутри страны, является недостаточная воспитательная работа на факультетах Новосибирского университета. В результате отдельным лицам, в частности, преподавателю литературы гуманитарного факультета Гольденбергу И. С. (который в феврале 1968 г. в числе 46 сотрудников Сибирского отделения АН СССР подписал письмо в правительственные органы с протестом против осуждения Гинзбурга и др.) удавалось оказывать идеологически вредное влияние на неустойчивую часть студенчества.

По согласованию с Советским РК КПСС г. Новосибирска принимаются меры к отстранению преподавателя Гольденберга И. С. от работы в университете.

Сообщается в порядке информации».[19]

Документ этот, извлечённый исследователями из фондов, находящихся в столице  - в Российском государственном архиве новейшей истории, датирован 8 января 1970 года. Письмо Ю. В. Андропова было направлено в ЦК КПСС только два года спустя после описанных в нём событий, т. к. «процесс разбора дела» состоялся лишь осенью 1969 года.

О событиях января 1968 года рассказывает их «организатор» - А. Н. Горбань:

- С детства я знал, что с несправедливостью надо бороться, несправедливо обиженных надо защищать. В школе, когда я ещё учился в Омске в классе 6-7, если кто-то обижал маленьких или девочек, я всегда их защищал. Я не  был драчуном, просто был здоровым, и меня за силу дети уважали. Драться тогда я ещё не умел.  Этот рефлекс справедливости во многом воспитан мамой и её постоянными разговорами об ответственности, о том, что именно ответственность делает человека человеком. Это был лейтмотив моего воспитания. Помню её разговоры о французском Сопротивлении, о «Маленьком принце» («Ты в ответе за всех, кого приручил») и т. д.

Вот отсюда была такая потребность непосредственного действия в защиту. Я знал, что Гинзбург и его товарищи будут осуждены несправедливо. Разговор о них вёлся не один и не два дня. Я уже говорил, что в лице Делоне мы имели первоисточник информации.

И вдруг, как гром среди ясного неба: процесс произошёл.  Надо что-то делать. Но что именно делать? Репертуар-то невелик, ну выйду я на улицу с плакатиком, его никто и не прочитает, не успеет – тотчас заберут меня с этим плакатиком. Была ещё идея сделать листовки. Я узнал, где стоит ротатор, но было уже поздно, к тому же мы не умели готовить для ротатора восковки. И вот действовать надо уже завтра, послезавтра будет просто поздно, просто ни к чему.  Вадима вводить в эти дела было нельзя, потому что на нём уже висел условный срок. И было принято решение.

В ночь с 8 на 9 января 1968 года мы написали один лозунг-плакат на ленте от самописца, его решено было повесить, остальные тексты писать прямо на стенах.  Кистей не было, вышли из положения - пошли в аптеку, купили бинтов, бинты намотали на палки, получился целый набор таких кистей. Краску купили в городе, в дальнем магазине, купили не что-нибудь, а сурик, это очень стойкая, плохо смываемая краска. Нам нельзя было выходить поздно вечером из общежития, поэтому вышли мы не очень поздно, зашли в подъезд одного из домов и там сидели до глубокой ночи. Помню, пришла к нам замечательная кошка, - я вообще люблю кошек, - домашняя, чистенькая, мы её гладили, и искры от шерсти были фантастические, никогда не видел такую искрящуюся кису.  Кошка мурлыкала, мы четверо сидели - Алик Петрик, Мешанин, Попов и я. Ребята разговаривали, а я, помню, молчал, дремал, внутренне готовился.

Потом мы разбили Академгородок на сектора и пошли. Кто-то пошёл на столовую и ВЦ, кто-то - к университету, а я взял себе центр Академгородка, написал там всё, что только можно было.

Меня заметила было милиция, но я от погони ушел. Чемодан мой был заранее спрятан, и я полетел самолётом по чужому студенческому билету в Омск. Другим я велел, чтобы в общежитие рано не приходили. Но дети есть дети. Поэт Петрик явился в общагу в пять утра, разбудил вахтёра. Вскоре за ним пришли.

У них троих была тогда такая позиция: «Знаю, кто писал, но не скажу. Я не писал». Действительно, экспертиза показала, что гигантский массив надписей в центре написан в самом деле не ими (т. е. не Петриком, Мешаниным и Поповым), а кем-то другим. И хотя в конце концов выяснилось, что писал я, всё равно некоторое время меня в этом деле как бы не было: по закону меня не могли допрашивать, т. к. мне было ещё 15 лет. И всё замерло до 19 апреля 1968 года, т. е.  до дня рождения. И своё 16-летие я отметил первым допросом. Вызвали в военно-учётный стол университета, там уже ждал человек из КГБ, капитан. Потом у нас с ним сложились весьма занятные отношения. Фамилия его, если не ошибаюсь, была Лелюков (но я могу и ошибиться, да и фамилия могла быть придумана). Это был профессиональный человек, он всё понял сразу.

После допроса меня встретил Вадик Делоне, и мы пошли пить водку.  Первый допрос и 16-летие в один день.

Всё это длилось около двух лет. Закончилось следствие осенью 1969 года.  За это время из блестящего студента я стал студентом плохим.  С таким грузом напряжения было трудно учиться. Я, конечно, читал какие-то книги, много книг, ходил на спецкурсы, но уже на дисциплинированное учение меня не хватало.  (Мама обо всём этом, конечно, ничего не знала, узнала только тогда, когда меня исключили из университета.)

Это была одна, внешняя, линия жизни. Другая, может быть, более интересная сторона моего тогдашнего существования - это то, о чём я тогда думал.  А думал я, как это, может быть, ни странно звучит, о проблемах, связанных с поздними работами Эйнштейна, с работами Гейзенберга, с дискуссией Бора и Эйнштейна... Пока шло следствие, я прочитал всего Эйнштейна, что был издан на русском языке.  Очень много изучил работ по квантовой механике, почти в полубредовом напряжении придумывал, как выходить из узких мест, из трудностей физики. Из этого не вышло до сих пор ни одной статьи. Но тогда это был главный фон моей жизни: я болел центральными проблемами теоретической физики. Но в то же время было трудно вести формальный учебный режим, хотя первую сессию я сдал с блеском. А потом было тяжело.  Взял академотпуск, какие-то экзамены сдавал.

Допросы проходили редко. Во время них не было ничего изматывающего, ничего сверхъестественного. Как у Кафки в «Процессе», - шёл процесс, только в отличие от героя Кафки я знал, в чём меня обвиняют, знал, что в общем-то я виноват.  Поэтому было постоянное ощущение нависшей угрозы. КГБ, естественно, эту игру выиграл, точно рассчитав всё психологически. Но крови власть не жаждала. Дело было передано в прокуратуру, но вернулось обратно, т.  к. на момент совершения преступления его организатору, то есть мне, было всего 15 лет.

Вообще же преступное деяние квалифицировалось как хулиганство, совершённое с особым цинизмом, 206-я статья. Но решили прибегнуть к мерам общественного воздействия. Вначале товарищи из КГБ обратились к одному из университетских профессоров и попросили взять над оступившимся талантливым молодым физиком что-то вроде шефства - с тем, чтобы меня могли оставить в университете. Ничего этому профессору не надо было подписывать, ему надо было просто согласиться на такое предложение. Но согласия не последовало: просто сдрейфил уважаемый профессор.

Капитан Лелюков за мной особенно не охотился. Некоторые другие его коллеги были более ретивы. Следующим шагом КГБ было обращение в университетский комитет комсомола.  И то, что произошло в комитете комсомола осенью 69-го года, Лелюкова просто потрясло. Он никак не ожидал, что комитетчики, наши почти сверстники, окажутся святее папы римского.

Во время судилища в комитете меня спросили: «Что ты дальше будешь делать?» Я ответил: «Думать буду».

И поднялся крик, смех, а кто-то закричал: «Пусть в лагерях подумает!»

Участники этого собрания пытались подменить следственные органы, тут же вести какое-то свое расследование, утверждали, что я что-то передал «Голосу Америки».

Я до сих пор хорошо помню одного молодого симпатичного человека, который кричал: «Смотрите, Горбань и здесь ими дирижирует, он у них был главный!». А мне действительно надо было Мешанина и Попова поддержать. Я пытался это сделать - может быть, неуклюже, но тем не менее пытался.

И когда я выступал, то, естественно, не сказал ни слова покаяния.  Сказал, что всё это было с нашей стороны неблагоразумно, но что саму нашу акцию вредной я не считаю.

Ну и выгнали. Причём был очень интересный момент. Я помню одного человека, доцента или профессора, восточного вида мужчину, который подошёл и пожал мне руку в коридоре. Академик Александр Данилович Александров сказал, что мной восхищается.  Люди оказывали моральную поддержку.

После этого собрания было сделано представление в ректорат университета, и тот нас моментально отчислил. Кстати, по уставу ВЛКСМ дело наше должна была бы разбирать первичная комсомольская организация. Но ни одна из комсомольских организаций университета, кроме самого общеуниверситетского комитета, не исключила бы меня из комсомола. Надо знать новосибирский Академгородок того времени, надо учитывать, что это были студенты физфака, а не какого-либо иного факультета, т. е. мои друзья.  Поэтому организаторы собрания не рискнули выходить на «первичку», а вынесли дело именно на комитет.

* * *

Параллельно с этой историей в новосибирском Академгородке произошло осуждение так называемых «подписантов» (вскользь, в скобках, об этом говорится и в конце письма Андропова - в том месте, где упоминается фамилия преподавателя литературы И. С. Гольденберга).[20]

19 февраля 1968 года, т. е. месяц с небольшим спустя после появления крамольных надписей на стенах домов, 46 научных сотрудников Сибирского отделения АН СССР и преподавателей Новосибирского университета направили в Верховный суд РСФСР и Генпрокуратуру СССР письмо, в котором содержался протест против суда над А. Гинзбургом и его товарищами. Среди людей, подписавших данное письмо, были доктора и кандидаты наук, преподаватели университета и физико-математической школы. Шестеро являлись членами КПСС, это В.А. Конев, И.С. Алексеев, Л.Г. Борисова, Э.С. Косицына, С.П. Рожнова и Г.С. Яблонский. Копии письма были направлены председателю Президиума Верховного Совета СССР Н.В. Подгорному, Генеральному секретарю ЦК КПСС Л.И. Брежневу, председателю Совета  Министров СССР А.Н. Косыгину, в редакцию «Комсомольской правды». В марте того же 1968 года содержание «письма 46-ти» было изложено в американских газетах.

«Подписанты» были осуждены на бюро Советского райкома КПСС Новосибирска, на собрании партактива АН СССР, а также на собраниях тех научных учреждений, где они работали. Резонанс был соответствующий, об этом вспоминает участница тех событий - одна из «подписантов» профессор М.И. Черемисина:

«Эти события резко изменили всю жизнь Академгородка, это был перелом...  Письмо это было очень скромное, теперь бы сказала - почти раболепное, совершенно ничего революционного. Скромнейшая просьба дать информацию о том, что происходит... Но сам факт, что посмели, что голос подали - это уже был криминал. Главное обвинение против нас состояло в том, что якобы мы переслали письмо в Америку и оно прозвучало по «Радио Америки»... Мы потом много рассуждали о том, кто мог отправить письмо за границу и cклонились к мнению, что это сделали сами «органы»... Очень многие из «подписантов» сломались, раскаивались, тяжело переживали... У многих оказались покалечены судьбы.  Многие уехали из Академгородка... Были «разборки» в университете, на кафедре.  Было и общеинститутское собрание, где нас «песочили». Неприятно, конечно, было, тяжело... После этого началось полное свёртывание всех свобод, всех общений, люди замкнулись. Мы, «подписанты», в изоляции были года полтора... От преподавания меня официально отстранили, но я, с молчаливого согласия деканата и института (Истории, филологии и философии СО АН СССР), продолжала вести занятия «подпольно».[21]

Такова была тогда атмосфера в Академгородке.

 

Продолжается рассказ Александра Николаевича:

- Дальнейшая судьба моих «подельников» сложилась следующим образом.

- Алик Петрик, талантливый поэт, отдельные его стихи я помню наизусть до сих пор. Например, «Танцплощадка в Ангарске» (сам он из Ангарска) или «Трубка Сталина»:

Он дезертировал,

А им – держать ответ

За чью-то кровь...

О, Кремль, укрой

Он спрятался от всех бед в психушку, потом уехал в Киев, подружился там с Виктором Некрасовым - известным литератором. В последних публикациях Некрасова в «Новом мире» - рассказы о студенческой жизни и до боли узнаваемый портрет Алика. А дальше - не знаю, увы.

У Юрия Мешанина жизнь сложилась. Он работает по специальности, преподаёт в одном из институтов Новосибирска. Это полиглот, образованный, много знающий человек.

Сильнее всего ударило по Лёне Попову. Он тогда уже заканчивал физфак, собирался жениться, поступить в аспирантуру, и в результате ему пришлось тяжело. Но в конце концов он тоже вполне состоялся как физик, работает в Новосибирском Академгородке.

Из всех наших преподавателей на заметку в андроповском письме был взят именно преподаватель литературы Иосиф Захарович Гольденберг. Он приехал к нам в Академгородок, видимо, из Москвы.  Это обаятельнейший человек, в доме у которого мы провели не один день, жена его Вера Алексеевна всегда угощала нас чем-нибудь вкусным, мы играли в литературные игры.  Литературе «с разговора» трудно учиться, для этого книжки читать надо, но какое-то светлое и философское отношение к жизни Иосифа Захаровича, видимо, передалось и мне...

* * *

В 2000 году обществом «Мемориал» был выпущен большой (около 900 страниц) том – Юлий Даниэль «Я всё сбиваюсь на литературу…». Это письма из заключения и стихи Ю.М. Даниэля, подготовленные к печати, конечно же, сыном – Александром Юльевичем, одним из руководителей «Мемориала». Из комментария к письмам видно, что Даниэль-старший познакомился с И.С. Гольденбергом в Харькове: они вместе учились в Харьковском университете. В Новосибирск Иосиф Сахарович и его жена – тоже филолог В.А. Пычко (1910-1975) переехали в 1965 году. После петиционной кампании в защиту А. Гинзбурга и Ю. Галанскова И.С. Гольденберг был из Новосибирска изгнан, в настоящее время проживает под Москвой в Пущино.

Читателю, должно быть, нетрудно было заметить, что я, автор этой книги, люблю цитировать. Это действительно так. Мне, литератору, работающему в документальном жанре, всегда кажется, что живой документ или чьё-то меткое наблюдение ярче высветят описываемые события, чем его пересказ или авторские рассуждения по этому поводу. Вот и сейчас не удержусь – процитирую один абзац из комментария А. Ю. Даниэля к письмам своего отца. Это замечание хоть и не относится к предмету нашего повествования впрямую, но косвенное отношение к описанию юности героя этой книги очень даже имеет. Судите сами:

«Культура шестидесятых, - пишет А. Ю. Даниэль, - крайне насыщенная аллюзиями: эвфемизмами, реминисценциями как собственно культурно-исторического, так и социально-политического свойства, ушла в прошлое, а потому многие связанные с нею сюжеты, на наш взгляд, нуждаются в комментарии. Заметная бессистемность соответствующих примечаний (например, наличие библиографических отсылок в одних случаях и отсутствие в других) объясняется прежде всего некоторой растерянностью комментатора перед феноменом, именуемым постсоветской цивилизацией. Я не был уверен, что понимаю, какие имена, события, книги канули в Лету, а какие сохранились в культурном багаже современного читателя, и действовал, исходя из собственной интуиции».[22]

 

Рассказ А. Н. Горбаня продолжается. В нём как раз и идёт речь о шестидесятых годах:

- Сегодня, вспоминая все эти события, я думаю, что вряд ли стоит концентрироваться на этом эпизоде в моей жизни. Он важен, он многое определил в моей биографии, но это ни в коем случае не было самым главным. Вообще диссидент - это не профессия, я всегда без особого уважения относился к тем, кто из диссидентства сделал основное занятие своей жизни.  Кстати, гораздо громче, чем наше, было тогда дело «подписантов» (дело «сорока шести»), в котором фигурировали Фет, Яблонский и другие широко известные в науке личности. Но и то и другое события ознаменовали собой своеобразный перелом в общей атмосфере Академгородка: короткая хрущевская «оттепель» закончилась, начиналось преследование диссидентов. И это было характерно для всей страны.

Но тут хотелось бы отойти чуть в сторону и порассуждать о диссидентском движении вообще. Кто и как его строил и организовывал - отдельная и весьма интересная тема. Мне кажется, что с позиций того, что мы знаем сегодня, во всём этом просматривается деятельность трёх сил. Это Андропов со своей командой, Суслов и его сподвижники, а также американские спецслужбы.  Такие, на мой взгляд, просматриваются три группы «игроков», действовавших на этом «поле». И всем этим трём группам диссиденты были просто-напросто нужны, необходимы. Но нужны - увы - как разменная карта в огромной по своим масштабам и замыслам политической игре.

Да неужели КГБ не мог тогда одним махом прихлопнуть всё диссидентское движение? Запросто мог! Но не делал этого. Еще Макиавелли учил, что, если с врагом бороться не одним сильным ударом, а постепенно, этот враг станет как бы подпитываться вашей же силой, расти качественно и количественно. С диссидентским движением поступали так, будто хотели его... вырастить, а не подавить. Кого-то сажали, но кого-то вскоре выпускали, с кем-то возились, уговаривали...  Что - не умели поступить резче? Прекрасно умели.  Венгерскую попытку, например, просто задавили в 56-м году танками. И тут же сомнение: а может и впрямь КГБ не мог, средства и силы имел, но воли той не было? Как у ГКЧП в 91-м.

История диссидентского движения ещё не написана, она, как это принято говорить, ещё ждёт своих исследователей. Они, эти будущие исследователи, вооружившись архивными документами, воспоминаниями ветеранов КГБ и прочими материалами, когда-нибудь раскроют нам истину. Я же пока просто задаю вопрос: почему иные моменты тогдашних взаимоотношений власти с диссидентами напоминают игру кошки с мышью?

Проведём некую параллель. На нашей памяти было два путча: 91-го и 93-го годов. В 91-м не посмели сделать то, что сделал Ельцин в 93-м. Хотя и в 91-м спокойно могли арестовать и Ельцина, и Руцкого, взять штурмом Белый дом и вообще уничтожить всех, кого надо. В результате случайно погибли три хороших парня, но всего лишь три... А что произошло в 1993-м, во время расстрела Белого дома? Сколько там людей погибло?  Никто до сих пор не знает.

Да, бывает иногда у власти некая внутренняя слабость. Но я не очень верю, что такая слабость была у Андропова. Это могла быть сложная игра - борьба между ним и Сусловым за маячившую где-то впереди вакантность кресла Генерального секретаря ЦК КПСС. Органы хотели продемонстрировать, что Суслов, отвечающий за идеологическую работу, ничего не может с диссидентами сделать, и заниматься ими приходится Андропову. То есть КГБ в глазах Политбюро и тут должен казаться незаменимым.

Но при этом не надо забывать, что макроскопический смысл ситуации сильно отличается от микроскопического. Отдельная молекула газа, когда она движется в определённом направлении, может двигаться с немалой скоростью и может «чувствовать» себя при этом свободно, совершать какие-то свои индивидуальные движения, хотя вся масса газа в целом движется при этом вполне плавно. Судьбы отдельных диссидентов, в свете того, что было мной сказано, отнюдь не представляются менее трагичными, а их деятельность менее благородной.

* * *

Продолжаю цитировать рассказ Д. Я. Сапожниковой:

- После того, как Саша вернулся из Новосибирска, он понял, что путь в математику для него закрыт.  Во всяком случае - пока. И он говорил: а когда- нибудь «потом» я математикой заниматься не буду, потому что это наука молодых, все великие математические открытия делают молодые учёные. Я же тогда твердо решила, что должна убедить его стать обыкновенным рабочим.  Говорила: если ты хочешь заниматься математикой - занимайся, но стань вначале рабочим. Будешь иметь в руках профессию, которая в любом случае прокормит тебя, будешь свободен от всякой идеологии. Уговаривала и убеждала его в этом абсолютно искренне. Мне прежде всего надо было спасти сына, и я твердила, что порядочный рабочий в тысячу раз лучше какого-нибудь подлеца с дипломом. «Ты - молодец, - твердила я ему, - ты сохранил в свои 15 лет порядочность в сложной ситуации, ты вёл себя достойно во всей этой передряге». Когда он вскоре оказался в ПТУ, я была счастлива.

Но я забегаю вперёд. Тогда же он вернулся из  Новосибирска разбитым человеком. Хотя внутренне сознавал, что с его стороны это был поступок, что он совершил нечто, не продемонстрировав раскаяния перед судилищем. Ещё меня, помню, тронула в его рассказах такая деталь - то, как он оделся, когда на это судилище пошёл. Он вообще-то всегда одевался (да и сейчас одевается) очень небрежно, ему абсолютно всё равно, что на нём. Тогда же он, оказывается, у кого-то специально для суда взял белую рубашку. И по этой детали я поняла: в сыне моем заложено нечто весьма большое и ценное.  Мне это было немалым утешением во всей той страшной ситуации.

(Он и сейчас не перестает меня удивлять. Когда, например, он беседует со мной и выдаёт мне, походя, такие устные эссе о своем любимом Тютчеве, что это меня приводит в изумление:  я, филолог, сама не додумалась до такого понимания этих стихов, к какому приходит сейчас он).

Тогда же, в 1968 году все мои интересы были связаны с тем, чтобы накормить, согреть и сделать сына таким, как все, чтобы он не чувствовал себя никаким исключением.

Здесь совершенно необходимо рассказать об Арзамасцеве, сделаю это с удовольствием. Память об этом человеке свята для меня.

Тогда, после исключения, я убеждала Сашу переступить некую черту и пойти в ПТУ. А это - после Новосибирского университета - психологически было не так-то для него легко.  Он ведь уже что-то сделал в математике, что-то из сделанного уже даже могло претендовать на публикации. А тут ПТУ...

Был еще один психологический момент: я не могла переломить себя - не могла никого просить, ходить по инстанциям. Хотя мне говорили:  надо попытаться, у Вас добрые отношения со многими людьми, - надо пойти, попросить. Я же решила: если я сыну внушаю, что надо быть достойным человеком, то самой пойти и умолять кого-то – да никогда в жизни! Когда меня саму выгоняли, увольняли, - никогда никого не просила...

Но на мое счастье в том ПТУ-56, о котором зашла речь, работала библиотекарем близкий мне человек - Маргарита Владимировна Бирман. Она согласилась вначале сама поговорить с директором училища - Владимиром Кузьмичом Арзамасцевым. Уверяла, что это человек, внушающий доверие. Попросила у меня разрешения обрисовать директору всё как есть, т.  е.  рассказать о Сашиной «антисоветской деятельности» и об исключении из университета.

После первого разговора Арзамасцев сказал ей, что с таким делом он должен пойти посоветоваться в райком партии.  Вскоре вызывает Маргариту Владимировну и сообщает  – в райкоме ему сказали: «На твою ответственность».

Ответственность он на себя взял и тем самым решил судьбу моего сына: тот начал учиться на токаря. Никаких собеседований перед этим не было. Арзамасцев оказался хорошим психологом - понял, что любое собеседование было бы для Саши в его положении, после всего пережитого, мучительным. А главное - Владимир Кузьмич оказался человеком достаточно добрым, я не знаю всех сторон его личности, но то, что в нём была доброта, - это безусловно.

Саша пришёл в училище в середине учебного года, ему надо было догонять остальных, а главное - научиться работать на токарном станке. И оказалось, что руки у него растут оттуда, откуда надо.

Я узнала, что их мастерская находится на первом этаже, ходила под окна и смотрела, как он за станком работает. Как он стоял за станком - я видела, но порог училища не переступила ни разу.

Саша обратил на себя внимание всех учителей. Арзамасцев не раз Маргарите Владимировне потом говорил: о нём, мол, все спрашивают - откуда он... И когда он получил свидетельство об окончании училища, там значился 4-й производственный разряд, а это весьма хорошо для выпускника ПТУ. Назначение на работу он получил в одно из омских конструкторских бюро.[23] Я была счастлива, считала, что все страшные проблемы позади, что он втянется, станет рабочим, будет виртуозом в своём деле...

Нельзя не вспомнить, что именно в те времена Саша увлёкся театром. Театр поэзии, который тогда создавался Любой Ермолаевой, стал для него своеобразной отдушиной. А Любу Ермолаеву я знала давно: мы с её мужем Юрием Шушковским когда-то вместе подрабатывали - принимали экзамены в сельхозинституте. А Люба была студенткой сельхозинститута, потом участницей институтского театра Шушковского - одного из самых известных в Омске театральных коллективов в то время. И вдруг Саша оказывается у неё в театре. Он увлечён сценой, он отдаётся этому, проявляет какие-то особые способности. Вначале я только слышала отзывы об этом от других людей, но сама пока туда не ходила. И вот посмотрела один спектакль - «Пять вечеров», где Саша играл главную роль. И без ложной скромности скажу: как он исполнял эту роль - это действительно было нечто!

* * *

Здесь я прерву запись рассказа Д. Я. Сапожниковой и предоставлю слово специалисту.

Из рецензии В. Луговской «Под управлением любви»:

«Александр Горбань - очень интересный актёр, обладающий прекрасными сценическими данными: высокий, с выразительным умным лицом, богатым оттенками голосом. Ильин в его исполнении не просто неудачник (не окончил института, не стал, как его товарищ, главным инженером, работает шофёром на  Севере), а человек с неуютом в душе, болезненно самолюбивый. Он подсознательно шёл к этой встрече и боялся её, боялся разочаровать Тамару тем, что не сумел подняться над обстоятельствами жизни, талант растратил, а себя не нашёл. Актёр намного моложе своего героя, но это возрастное различие не ощущаешь: так проникновенно и глубоко передаёт он переживания Ильина. Играть любовь, когда главное не в словах, а во взглядах, интонациях, жестах, улавливаемых чуткостью влюблённого человека, в двух шагах от зрителей, наверное, было бы трудно даже опытным профессиональным актёрам, ибо легко в таких обстоятельствах растеряться, сфальшивить, но даже в труднейшей по взлету, по эмоциональности финальной сцене и А.  Горбань, и Т. Петрова оказались на высоте.

Спектакль «Пять вечеров» - зрелая, выверенная сердцем и опытом работа театра и его режиссёра Любови Иосифовны Ермолаевой. Она сумела увлечь любителей поэзии не только поэтическим творчеством больших мастеров, но и пробудила в них желание играть на сцене,   любить в театре всё - от главной роли до самого незначительного дела.

Состоялась премьера. Театр не обманул наших надежд, пропел нам ещё одну свою песню - про надежду, про её «маленький оркестрик под управлением любви». Пропел во весь голос, как умеет петь труба». («Омская правда», 12 января 1975 г.)

Запись рассказа Деборы Яковлевны продолжается:

- Несколько слов о поездке Саши в Саратов - по договорённости с Раисой Азарьевной. У неё был близкий друг - маститый математик, профессор Саратовского университета Виктор Владимирович Вагнер. Я же очень сомневалась в том, что математика - действительно Сашино призвание. Хотя Геннадий Шмерельевич, Гена, меня долго убеждал, что Саша по своим математическим способностям - человек незаурядный. А я в письмах Раисе Азарьевне всегда говорила о своих сомнениях, о том, что сын, возможно, находится на ложном пути. И она тогда предложила: пусть Саша встретится с Вагнером - человеком, которому она вполне доверяет и как своему другу, и как крупному учёному. И Саша поехал к ней, было это после окончания им профтехучилища.

Состоялось несколько встреч профессора Вагнера и Саши. После них Раиса Азарьевна внушала мне, что я в своих сомнениях неправа, что Вагнер считает Сашу перспективным математиком и т. д.  Позже они переписывались.

Так мы тогда и жили: Саша работал токарем, а вечерами занимался в театре поэзии. И тут вдруг мне позвонил Арзамасцев: «Хотел бы с Вами встретиться». А в это время он уже стал секретарём Омского горкома комсомола. И вот, как я могу ещё раз не сказать, что он был добрым человеком? Оказывается, он (по собственной инициативе!) направлял запрос в Новосибирский университет по поводу Саши.  Подчеркнул в этом запросе, что Саша - безусловно одарённый человек, что все мы (и он - как секретарь горкома комсомола) призваны заботиться о будущем советской науки и должны подумать о судьбе этого юноши.

Затем Арзамасцев достал бумагу, пришедшую в ответ, в руки мне давать её не стал, но с возмущением пересказал её главную мысль: для советского учёного в первую очередь важны марксистские взгляды, кем бы по специальности этот учёный ни был.

Помню, как Арзамасцев брезгливым движением отбросил эту бюрократическую отписку в сторону: «Вот что ответили мне учёные мужи».

И спросил: «Что Вы и Ваш сын намерены теперь делать?»

Я ответила, что Саша будет работать, как и работает, - токарем.

«Да Вы смеетесь! - сказал мне тогда Арзамасцев. - Давайте я попытаюсь устроить его в политехнический институт, связи кое-какие есть».

На это я ему ответила, что сын ни за что не пойдёт в политехнический, что механизмами, «железками» он заниматься не будет, это его абсолютно не интересует, ему нужна математика, т. е. если говорить об омских условиях, то речь вести надо только о пединституте (университета в Омске тогда ещё не было).

Арзамасцев несколько удивился, но обещал поговорить и относительно пединститута.  И действительно - через некоторое время позвонил мне и сказал: пусть сын идёт с документами в пединститут, его примут на 2-й курс.

 

Так Саша оказался в пединституте, на физическом факультете.[24]

Учился он там с пятое на десятое, листал какие-то другие книжки во время лекций[25], ему было неинтересно. На этом факультете работала моя родственница, и она мне однажды звонит: «Что вытворяет твой Саша?! Я же знаю всю его историю, ему же после неё руками и ногами надо держаться за институт, а он не посещает лекции». Оказывается, она как-то встретила Сашу во время лекций в коридоре и прямо спросила: «Ты почему не на занятиях? Думаешь, что ты знаешь больше тех преподавателей, которые тебя учат?».  А он ей ответил:  «Да, я знаю больше». Чем и привёл её в состояние шока.

Этот институт был для него немалым испытанием, особенно педпрактика. Ведь что такое педпрактика? Это (помимо всего прочего) - бесконечная писанина. Подробные конспекты, подробные планы - уроков, внеклассных мероприятий. Ничего этого Саша, конечно, не делал, и ему грозила двойка. Но что-то, видимо, уже тогда в нём производило на людей впечатление - всё-таки поставили ему за педпрактику тройку, Христа ради, но поставили.

Примерно в это время каким-то образом прослышал о Саше, о том, что есть такой юноша в пединституте, Владимир Борисович Меламед - доцент кафедры математики Транспортного института (сейчас он живет за рубежом). И он пригласил Сашу составить некий научный мини-семинар. Саша, конечно, такому предложению обрадовался.

Меламед оказался замечательным человеком. Ему в то время было около сорока. Помню такие слова Владимира Борисовича: «Если я - доцент, то Саша - профессор, поверьте мне».  И ещё я запомнила одно утверждение Меламеда: «Ваш Саша просто фонтанирует идеями, за этим так интересно наблюдать».  А ведь речь шла о мальчишке, о студенте. Меламед подчёркивал, что их встречи проходят как бы в русле давних научных традиций: в старые времена такое часто бывало - учёный, найдя талантливого ученика, занимался с ним, с одним. Одним из реальных результатов их общения была совместная, за двумя подписями, статья в Сибирском математическом журнале.

Они занимались чистой наукой, Саша был этим счастлив, но... Но по-прежнему твердил, что в пединституте он учиться не будет.  Я не знала, как быть.  Сделала, наконец, некий хитрый, дипломатический ход (Саша только спустя 20 лет о нём узнал). Я пошла в Транспортный институт на кафедру к Меламеду. (А надо сказать, что Меламед поддерживал Сашу в его убеждении, что ему в пединституте делать нечего, и я, честно говоря, в глубине души готова была чуть ли не убить его за это). И вот в приватной долгой беседе, во время которой Меламед стал говорить, что мой сын как математик в чём-то даже уже выше его, что он полон различных идей, я тем не менее так «надавила» на собеседника его же аргументами, что тот со мной согласился: диплом нужен, пусть это будет и диплом пединститута. И потом, став моим союзником, он так на Сашу повлиял, что тот решил всё-таки закончить пединститут. Так с грехом пополам был получен диплом о высшем образовании.

Именно в это время тогдашний сорокалетний доцент Омского института инженеров железнодорожного транспорта В. П. Михеев тоже узнал о Саше. Видимо, ему рассказал о нём работавший в этом же институте Меламед. И у Михеева возникла идея - пригласить Сашу работать в свою научную лабораторию при кафедре энергоснабжения электрических железных дорог. В принципе это было весьма кстати. Михеев приблизил его к себе, даже ввёл в дом. Саша был совершенно счастлив, ему всё это казалось вполне естественным. Мне же с самого начала это не нравилось, я предполагала, чем это может закончиться. Саша был на кафедре своего рода ходячим математическим справочником.  Его имя значится как имя соавтора большинства статей институтских сборников научных трудов «Энергоснабжение электрических железных дорог», выходивших в середине 70-х годов.[26] И длился этот период года два.

 

Саша до сих пор весьма нелегко пишет письма, для него это непостижимый труд. Насколько, на мой взгляд, ему просто выражать свои мысли математическим языком - написать научную статью или текст книги по специальности, настолько мучительным для него бывает процесс написания обыкновенного письма. У меня случайно сохранился один из вариантов письма В. В. Вагнеру, отправлен ли был другой вариант, сказать сейчас трудно, вполне возможно, что и нет. Но этот текст хорошо отражает то время и те проблемы, которые тогда волновали сына. Относится письмо примерно к 1975 году, т.е. к тому периоду, когда он после окончания пединститута работал в Транспортном институте у Михеева:

«Глубокоуважаемый Виктор Владимирович! Раиса Азарьевна сообщила мне о Вашем интересе к моей судьбе; спасибо Вам за это внимание.

Ответить на вопрос, чем бы и с кем бы я хотел заниматься, довольно сложно. Дело в том, что я дошёл уже до такого состояния, что мечтаю работать в любой достаточно интересной области с любыми компетентными и увлечёнными людьми, поскольку в существующем положении самое неприятное не то, что приходится работать на «кого-то», а то, что окружающих интересует не само исследование, но только их собственная карьера. Поэтому основным аргументом становится «кто что скажет из тех, что выше».

Таким образом можно приобрести отвращение к научной деятельности вообще. Ведь если уподобить отношение к науке отношению к женщине (а такая аналогия не совсем поверхностна), то можно отметить: юноша, проведший много времени с продажной женщиной, развратной и некрасивой, может отвратиться и от любви вообще.

Теперь о тематике поконкретней - любая область, кроме разве что вычислительной математики и «пустой» алгебры (под «пустой» алгеброй мыслятся исследования вроде тех, с которыми я к Вам приезжал - об инъективности отображения End из некоей категории в категорию полугрупп), но вот области в порядке убывания интереса:

функциональный анализ и представления групп

ТФПК (многие переменные)

логика (не «вообще логика», а просто одна задача, имеющая отношение к физике, над которой думаю уже давно, но пока ничего особого не придумал)

геометрия и дифф. топология (знаю неважно)

алг. геометрия и теория чисел (знаю совсем плохо, вернее не знаю)

теор. физика (квантованные поля).

С аспирантурой проблемы, т. к. с хорошей (и даже просто неплохой) характеристикой меня с работы отпускать не желают.

Очень хотелось бы услышать Ваш совет по поводу всего изложенного и вариантов дальнейшего поведения.

С уважением - (подпись)».