Литературно-художественный альманах

Наш альманах - тоже чтиво. Его цель - объединение творческих и сомыслящих людей, готовых поделиться с читателем своими самыми сокровенными мыслями, чаяниями и убеждениями.

"Слово к читателю" Выпуск первый, 2005г.


 

 Выпуск седьмой

 Изящная словесность

Слова, которые рождаются в сердце, доходят до сердца, а те, что рождаются на языке, не идут дальше ушей.

Аль-Хусри.

Евгений Асташкин

СТАРОЕ КЛАДБИЩЕ

Сегодня даже не сделаешь доброй фотографии – все детали на снимке сольются в серые неразличимые пятна. Бессолнечный осенний день, располагающий к дремоте. Поле за моим домом ещё не совсем обветрилось от прежнего дождя, и уже чернильно набухают новые тучи.

Говорят, в прибрежных тальниках Ишима (неслыханное дело!) завелись грузди и волнушки. Кто-то искал отставшую от стада бурёнку и случайно обнаружил грибы под взгорбленными пластами прошлогодних почернелых листьев.

Сходить, что ли, и мне на Ишим. Наш дом сторожит околицу городка: даже из окна можно разглядеть вдали за истоптанным и бестравным полем верхушки упрятавшихся в пойме низкорослых тальников. Они темнеют волнистой полосой на фоне буроватых пологих сопок, примыкающих к противоположному берегу невидимого отсюда, но угадываемого Ишима. Конечно, поблизости искать грибы бесполезно, здесь уже побывали взбудораженные новостью грибники. И тем не менее… Пусть это будет просто прогулка. Я давненько не был на реке…

В такую погоду вряд ли кто захочет составить мне компанию – кому охота попасть под студёный душ в открытой степи? Это занятие для чудаков. А, впрочем, у нас есть такой оригинал – Генка Черенцов. Ему четвертак. Он всего на два года старше меня, но даже в начальную пору знакомства с ним мне безотчётно трудно было называть его просто по имени – до того у него самоуглублённый вид, почти как у Николая Рериха в пору его старчества. Видно, есть такие люди, которых чуть ли не с детства хочется называть лишь по имени-отчеству.

Черенцов обожает излагать свои разветвлённые и всеобъемлющие философские теории. Надо терпеливо слушать и во всём соглашаться, иначе он обидится, хотя в этом не признается ни за какие пряники. Его теории преломляются в моём сознании, превращаясь в конкретные вещи, и перед глазами всякий раз предстаёт хитроумный лабиринт, в котором, однако, обязательно найдётся запасной выход. Лирические отступления Черенцова – это рассуждения о том, как ведут себя великие люди в быту. Они лишены условностей и предрассудков, они обворожительно рассеянны и в отличие от простых смертных могут себе позволить прийти на работу в разных штиблетах или сварить всмятку карманные часы. Черенцов постоянно подчёркивает, что странности украшают человека. А то, что странности – часто признак незаурядности и спутник таланта, это предоставляется домысливать мне. Черенцов прекрасно знает, что я это знаю, и культивирует личные странности, впрочем, зорко следя, чтобы не перегнуть палку. Выслушивая курьёзные случаи из жизни гениев, я всякий раз вспоминаю, что у гениев, кроме балласта чудачеств и шокирующих привычек, были ещё и труды…

Черенцов любит, как бы, между прочим, покровительственно заметить мне не без оттенка иронии:

– Нет в тебе, Коля, романтики… То ли дело я – могу ночь напролёт гулять по улицам под дождём, когда все нормальные люди видят десятый сон…

Вот и предоставим тебе возможность подтвердить свою неординарность – только попробуй испугаться дождя!..

До Черенцова идти не ближний свет – через весь городок. Но чтобы рекрутировать попутчика в грибных делах, можно и не тяготиться такими мелочами: вдруг Черенцов возьмёт и подтвердит собственное представление о себе…

Черенцов поставил у себя во дворе старый рассохшийся киоск, который раньше стоял возле почты и где продавали разную канцелярскую мелочь. Он сначала хотел разобрать отслуживший киоск на дрова, но потом передумал. Он сделал его своим «кабинетом». Здесь Черенцов любит впадать почти в сомнамбулическое состояние, постигая ускользающий смысл вещей. Так и есть – он и сегодня сидит в своём расшатанном, лишённом остекления киоске и пьёт черный кофе, в который из пузатой заморской бутылки с надписью «Абу симбел» подливает напёрсток бальзама. Что ж, у оригинального человека всё должно быть оригинальным – даже напитки…

Захожу в одомашненный киоск и говорю с некоторой надеждой одарить новостью:

– Пойдём на Ишим… за грибами!

Черенцов и бровью не повёл. Да, промашка. Я забыл, что он предпочитает не удивляться, а сам всех удивлять. Черенцов ставит на перевёрнутый фанерный ящик, служащий ему столом, стаканчик с остатками кофе и говорит своим обычным тоном, когда трудно определить чересчур подвижную границу, за которой начинается ирония:

– Скучные вещи ты толкуешь. Что может быть прекраснее наблюдать вот в это окно унылую пору – очей очарованье?.. А ты мне о каких-то грибах…

Ясно, что Черенцова не вытащишь со двора даже трактором.

– Природу продуктивней созерцать в первозданном виде, а не из кадрирующего безбрежный мир окошка, – пытаюсь я найти аргумент в свою пользу, невольно приноравливаясь к его тону.

– Мудрец способен постичь мир в одной капле росы, – невозмутимо отвечает Черенцов, вытягивая ноги в угол киоска.

– А как же насчёт твоей хвалёной романтики?..

– Романтично эпатировать публику, – разворачивает Черенцов свою новую идею. – Взять, например, громадный мешок и отправиться собирать бутылки. Или, как известный американский исполнитель рока Джим Моррисон, обосноваться на городской свалке. Вот это будет романтично…

– Но Моррисон, как выражалась наша пресса, насмехался над фальшивыми буржуазными ценностями, – игнорирую я иронию приятеля. – А кого ты предлагаешь эпатировать, а?..

Черенцов готов продолжать подобное словесное фехтование, но я чувствую, что оно может оказаться бесконечным во времени и пространстве, поэтому благоразумно удаляюсь, чему он даже не удивляется. Беда с этими оригиналами. От них одни убытки. Зря только время потерял.

Дома я одеваюсь потеплее, на всякий случай кладу в карман плаща продовольственную сетку. Открываю калитку и, перейдя грунтовую, накатанную до чёрного глянца, дорогу, выхожу в поле. Спустя четверть часа миновал два длинных оврага, заваленных разным мусором, и вот уже шествую вдоль старицы, что весной соединяется с Ишимом. Лёгкий ветерок студенит затылок – придётся поднять воротник плаща. С высоты берега видно, что старица по краям затянута ряской и камыш вознамерился наступать – отвоевал себе добрую площадь под нависающим красноталом. Миновав старицу, подхожу к Ишиму и вижу, что пастух Сагат, наш сосед, гонит с переправы стадо. Чтобы не столкнуться с бестолковыми коровами, сворачиваю налево и иду по течению реки, заглядывая под каждый встречный куст тальника. Подобрал сохлую хворостину, ковыряю среди зарослей крапивы, волчьих ягод и хмеля. Грибами здесь не пахнет, зато назойливо лезут в глаза ржавые консервные банки. Да, грибы, пожалуй, лучше искать на той, дикой стороне реки, но попасть туда не так-то просто: до моста далековато, а брод в этом году глубок, непременно зачерпнёшь воды голенищем сапога.

Любо мне бродяжничество в такую погоду – на речке ни души. Было бы потеплее – у каждой заводи стояла бы легковушка или мотоциклетка. А сейчас благодатное безмолвие. Лишь изредка в отдалении Сагат своим отпето низким и каким-то карябающим голосом поругивает бурёнок, которые на ходу торопливо берут скупые взятки с исхоженного вдоль и поперёк поля – щиплют ненасытными мокрыми губами редкие кудряшки сероземной полыни, почти стелющиеся по суглинку, который ближе к берегу усеян камешками, отмытыми от вечной пыли дождём.

Дальше кусты теснее прижимаются друг к другу, и среди них протоптана тропка. Тальник кончается у песчаной косы. Подхожу к земляной насыпи, круто обрывающейся у самой воды. Раньше здесь после каждого ледохода наводили понтонный мост. Потом километром дальше поставили капитальный мост – вон он виднеется длинной полосой бетона, покоящейся всего на трёх опорах. А о прежнем мосте напоминают лишь массивные железные конструкции, навеки увязшие в прибрежном песке, да толщиной с кулак ржавый трос, уходящий в воду.

Жителю глухих степей, которого с детства окружал столь скудный ландшафт, любо задерживать взгляд на этих приметах родной сторонки, которые не могут не быть милы его сердцу. Особенно если знаешь здесь буквально каждый бугорок.

Ни одного гриба я так и не нашёл, а идти через мост на ту сторону нет ни малейшего желания – проходишь до сумерек, ещё неизвестно с каким успехом. Пора возвращаться домой, но я ещё не чувствую усталости и насыщенности пребыванием на безлюдьи. Сверну-ка к этому крохотному озерцу – идти-то всего сотню шагов. Это озеро осталось после строительства моста – отсюда брали глину для отсыпки полотна. Края сгладились, поросли лозняком, весенний разлив заполнил яму – вот и получилось на вид вполне природное озерцо. Даже караси завелись. Правда, безжалостные рыбаки иной раз прочёсывают его целиком своим бреднем: ломятся через кусты сразу по двум берегам, тянут в дюжину рук за края бредня-исполина, трёхэтажно ругаются, подзадоривая друг друга. Дикость.

Люблю я сюда летом приезжать на велосипеде. Когда мчишься по грунтовке, тебя ждёт сюрприз. В одном месте есть песчаный участочек, здесь надо резко сбавлять скорость. Чуть зазеваешься – и кубарем летишь через руль, так как колёса разъезжаются в разные стороны и тебя начинает неостановимо бросать-вертеть. Мне больше всего нравится ближний край озерца, он пологий и открытый, здесь бархатной мягкости дно. Купаться одно наслаждение. Спустишься к воде, и мир покидает тебя – ты в окружении немых берегов, а над тобой совершают свой вековечный марафон облака.

На берегу озерца порожние бутылки – следы давнего пикника. На какой-то миг всплывают в памяти сегодняшние слова Черенцова о бутылочном эпатаже, но природа властно вытесняет эти никчемные думы из головы: природа, хотя бы и такая скудная, требует гармонии во всём, даже в мыслях.

Снова взбираюсь на берег, и вдали до головокружения мгновенно вырастает мой одноэтажный городок – длинная вереница белеющих шиферных пирамидок, выглядывающих из-за кленово-тополиных куп. Пойду домой полем мимо заброшенного кладбища. Здесь давно уже запретили хоронить, так как весной сюда часто докатываются взбодренные паводками волны Ишима, летом замирающего и обнажающего валуны переправ. Сколько раз я проезжал на велосипеде мимо этого кладбища из полсотни могилок и ни разу не переступил его границы!..

А вообще-то ещё в четвёртом или пятом классе мы забредали сюда, когда с учителем ходили в поход на озеро. Но это было слишком давно. Теперь же не совсем прилично рыскать среди могилок – летом рядом купаются на озере. А зимой сюда никто не ходит, разве что лыжники проезжают мимо.

Угрозы туч оказались ложными. В облачные иллюминаторы на миг выглядывает солнце, и всё становится нестерпимо ярким, предметы снова обретают тени. Хочется бродить и бродить до изнеможения. Эх, были бы здесь горы или какие-нибудь древние развалины!.. Поброжу-ка среди могилок…

На краю кладбища – ряд безликих бугорков, почти сглаженных безжалостным временем. Возле одного из них распростёрт ниц деревянный подгнивший крест. Вот она, последняя наша пристань!.. Утешайся на здоровье книжным пафосом о том, что после каждого человека остаётся на земле хоть какой-то след. Попробуй узнай, чей прах покоится вот под этим глиняным бугорком или под тем. Задача с дюжиной неизвестных. А ведь целинному городку всего сорок лет. Ясно лишь одно: у этих простых людей, не совершавших особых подвигов, здесь не осталось ни родственников, ни хороших знакомых, которые могли бы ухаживать за могилками.

Остальные могилки в более утешающем виде – ощерились пиками ржавых оградок, поблекшим штакетником. Лишь на двух могилках памятники свежевыкрашенны и на оградках висят венки.

Меня почему-то всегда волнует мирская память. Жили когда-то до тебя предки. Почему от них не осталось даже имён? Не тех имён, что для скрижалей. Истории это совсем не нужно. А просто захочешь вдруг узнать что-нибудь про неких пращуров, и окажется, что это невозможно – людская память обрывается на определённом, словно отмеренном отрезке. Заводили бы, что ли, в семьях специальные журналы, которые заполняли бы из поколения в поколение, на это не надо много времени и бумаги. Тогда бы доходили весточки из иных времён. Или ещё вот так. Скажем, чинишь старый сундук или кресло, и вдруг из-под обшивки выпадут бумаги. А в них говорится, что эти вещи сработал имярек, он увлекался тем-то и тем-то, имел такие-то чудачества. И хорошо бы ещё ко всему этому фотографию. Вот и подмигнёт тебе лукаво сквозь толщу лет этакий Кола Брюньон…

А здесь же на большинстве захоронений не сохранилось даже надписей. Вот на кресле маслянистые следы олифы – осталось всего несколько букв от фамилии. «Повезло» лишь обладателям нержавеющих табличек с выгравированной надписью – их не заметили сборщики ценного металла.

Надо приглядеться к табличкам, может быть, встретится знакомое имя. Вряд ли я здесь кого знал, ведь кладбище закрыли, когда мне было всего лет десять. Стоп! Здесь же похоронены оба сына бабки Никулиной, как я забыл!..

Здорово было, когда рядом с нами жила бабка Никулина вместе со своими сыновьями Сашкой и Лёшкой! Их дом – одна из самых первых построек нашего юного городка. Не повезло старушке – оба её сына не отличались смиренным нравом. Постоянно ввязывались в разные авантюры и свою правоту доказывали с помощью кулаков. Сашка сильно пил, не дотянул и до сорока. Отдал концы на вечеринке у приятеля: вышел в палисадник просвежиться, споткнулся и ударился головой о зуб перевёрнутой бороны.

Лёшку я помню лучше. Он постоянно ходил в сопровождении огромной овчарки Пальмы. Заходит в магазин – очередь бранится и испуганно жмётся к прилавку. В будние дни умная овчарка лежала на стружках под дверями столярного цеха и терпеливо ждала, пока её хозяин не кончит пилить и строгать.

У меня даже сохранилась фотография, сделанная моим отцом: в зарослях цветущей картошки на корточках возле Пальмы сидит Лёшка, а рядом стоим мы с сестрой Алёнкой. На Лёшке лихая кепка, надвинутая на глаза. Лицо тёмное, бугрятся своевольные желваки на скулах, как у отпетого тюремщика. Рубаха держится на одной пуговице.

У Лёшки не было на правой руке мизинца – по неосторожности отхватил на пилораме. Но это его нисколько не смущало. Даже любил подшутить над кем-нибудь: приставит обрубок мизинца к ноздре, и кажется, что весь палец утоплен в носу, до самых мозгов. А потом резко отдёрнет руку, и все видят, что мизинца-то нет…

Лёшка часто приходил к моему отцу, и Пальма ждала его за калиткой. Раз к ней подбежал какой-то беспородный пёс, и они закружились по полю, игриво покусывая друг друга и поднимая пыль. Плохо, что Лёшка «заводился с полоборота». Подбежал к штакетнику, нервно смотрит на поле и отчаянно ругается – Пальма не торопится на зов. Метнулся к моему отцу:

– Терентич, дай ружьё!..

Не дождавшись ответа, Лёшка забежал на веранду, сорвал со стены ружьё и выскочил за калитку. Пальма и облезлый пёс волчком крутились возле телеграфного столба. Лёшка прицелился с расстояния десяти шагов. Грохнул выстрел, рванулся к небу жалобный визг. Беспородный пёс метнулся в поле, а Пальма завертелась на месте, болезненно скуля. Из рук Лёшки выпало ружьё, до него дошло, что он промахнулся. Никогда не забуду, как Пальма подползла к его ногам, вопросительно заглядывая в глаза хозяина. Так она и застыла, уткнувшись умной мордой в его ботинок.

Отец подобрал ружьё с земли, но Лёшка опять кинулся к двустволке, ревя от горя. Еле удержал отец в руках ружьё, иначе Лёшка, чего доброго, вгорячах покончил бы с собой.

Вскоре после этого и Лёшки не стало. Он на базаре сцепился с приезжими южанами, которые торговали апельсинами. Те обсчитали одну женщину, Лёшка заступился. Дело дошло до драки. Его пырнули в бок ножом, и местные врачи не смогли справиться с такой раной.

Бедная бабка! Много ли хорошего она видела в жизни? Уже во время освоения целины она была в пенсионном возрасте. На тридцать рублей колхозной пенсии сильно не разживёшься. В самую пору опереться бы на сыновей, но они пошли не в неё – на аркане было не удержать дома, дай только разгуляться душе. Корила, корила их, призывала на помощь соседей, чтобы вразумили непутёвых. А с возрастом стала и побаиваться их.

После смерти сыновей у Никулиной на всём белом свете больше не осталось родных. Но я не помню её унывающей. Всё время от неё слышалось и даже в самый неподходящий момент: «Где наша не пропадала!..»

Никулина развела удивительный огород. Понасажала немыслимых овощей, всяких патиссонов, которых здесь сроду не видывали. Достала где-то семян метровых китайских огурцов, от которых прямо на грядке можно отрезать понемногу. Каждый год несла эти страшилища на местную выставку «Дары природы» и занимала призовые места с помещением заметки о ней в местной газетёнке. Стала завсегдатаем базара. Ни разу не видел, чтобы она просила взаймы у людей, перебивалась собственными силами.

Внезапно бабка надумала продать дом и уехать на родину в Пензу. Повесила на заборе объявление, но никто не позарился на дом с отставшей штукатуркой, больше похожий на барак. Помню, Никулина уехала, наказав нам приглядывать за её домом. Весь её скарб поместился в одном контейнере.

Чего греха таить, нам с Алёнкой интересно было бродить по заброшенному и поросшему высокой лебедой соседскому двору. В этой лебеде можно было играть в прятки. Окна Никулинского дома были заколочены горбылями. Одну из досок мы оторвали, выставили стекло в самой большой шибке и проникли внутрь, чувствуя себя шпионами. Первая комната была пуста и походила на большой чулан. В углу стояла лестница, по которой можно было забраться на чердак. Это мы и сделали с превеликим удовольствием. Среди пыли и паутины на слежавшихся опилках всюду высились кучки старой обуви. Носки многих башмаков ощерились гвоздями. Экономной старушке, видно, было жалко выбрасывать поношенную обувь, и она складировала её здесь. Кое-что перекочевало сюда и со свалки. Желтые лучики из щелей буравили эти бесполезные кучи хлама; здесь были также стулья о трёх ножках, треснутые зеркала, дырявые тазики и вёдра, мотки проволоки, рваные чемоданы.

В одном из таких чемоданов лежали клубки тесьмы, сделанной из кусков старой материи. Из этой тесьмы старушка вязала круглые половички. Для интереса Алёнка размотала один из клубков, в нём оказалась янтарная бусина. Я тоже, потратив с полчаса, размотал другой клубок и обнаружил в нём медный пятак, вышедший из обращения.

Мы заглянули во все другие комнаты, там тоже громоздились кучи бесполезных вещей, которые были милы сердцу старушки. Во дворе нас кругом ждали сюрпризы. С крыши плоского сарая свисал провод от радиоприёмника. Я дёрнул за него – с крыши упала дешёвая цыганская серьга в виде подковки. За сараем у забора земля странно пружинила под ногами. Мы копнули и вытащили из-под земли обвёрнутый плёнкой патефон с помятой мембраной. Я его починил, и он целое лето услаждал моих ровесников из ближних дворов дребезжащими звуками – мы крутили допотопные, вышедшие из моды грампластинки прямо на улице. Патефон и ночевал там же, домой «эту рухлядь» мать заносить не разрешала.

Да, колоритная была эта бабка Никулина. Но сколько ни напрягаю память, не припомню её лица. Её облик обобщённо определяется для меня одним словом – кумушка. Раз кумушка, значит, должно быть тёмное, до пят платье и такой же платок. Да, она и летом часто ходила в платке. И что-то лукавое было в её лице.

В нашем дворе осталась от стройки куча розоватого крупнозернистого песка. Куча сгладилась, затвердела, и в ней мы с Алёнкой прорыли длинные ходы, насколько хватало руки. В этот лабиринт мы иногда запускали свою или соседскую кошку и закрывали за ней дыру, чтобы она нашла другой выход. Раз Никулина зашла в наш двор и пошла прямиком по этой куче, лежавшей на проходе. Не успел я предупредить её, как она по колено провалилась и старомодно вскрикнула: «Ой, батюшки!..»

Почему я с такой теплотой вспоминаю старушку? Не припомню, чтобы она в детстве одарила меня ласковым словом или угостила чем. Но в какой бы грустной компании она ни оказывалась, она могла мгновенно всех растормошить и утешить, если надо. Начнёт сыпать прибаутками – любого человека к себе расположит. Расскажет о своём горе, пустит слезу, но тут же вспомнит свою извечную присказку и… рассмеётся.

Остаться одной как перст, да ещё в таких летах – откуда тут браться оптимизму? Но старушка Никулина всегда бодрилась, суетилась, пока ноги носили. Внезапно приедет среди зимы из Пензы, спросит, не обращались ли на счёт её дома? Продаст на базаре мешок прихваченных с собой семечек, выручит несколько кредиток на пропитание и снова уедет. Писем она не присылала – её грамотёшки хватало лишь на то, чтобы поставить свою подпись в пенсионной ведомости. Штукатурка её саманного дома со временем стала отпадать. Пришлось старушке продать дом за смешные деньги.

Когда же я видел Никулину в последний раз? А, на родительский день. Была тёмная ночь, в стёкла хлестал ливень. Свет внезапно погас, видно, ветром оборвало провода. Мы при керосиновой лампе ужинали. Вдруг раздался стук в наружную дверь. В тёмной веранде мать испуганно спросила:

– Кто там?

За дверью, заглушаемый ветром, раздался знакомый старческий с шепелявинкой голос:

– Лександровна, открывай, это я – Никулина!..

Открыли дверь, ветер кинул в лицо пригоршню дождевых капель. Молния высветила на каменном пороге закутанную в плащ фигуру. Так и есть, бабуся собственной персоной! Я зажёг спичку, Никулина робко наступила на половичок облепленными глиной сапогами и тут же застрекотала:

 

– Батюшки, что творится на улице!.. Да ты, Лександровна, не хлопочись. Я сегодня днём продала на базаре мешок семечек, а теперь хочу напоследок посадить на могилках акацию.

– Куда ты в такую погоду? – ужаснулась мать.

– А, где наша не пропадала! – махнула рукой энергичная старушка. – Завтра мне надо на поезд. Переночевать-то не откажешь?..

– О чем разговор?.. Всё же не пойму, как ты в такую темень пойдёшь на кладбище? Дождалась бы утра…

– Ничего, мы не такое видали, мне не страшно. Дай мне лопату, у моей сломался черенок.

Никулина взяла нашу штыковую лопату, взвалила на плечо оставленный у крыльца мешок с торчащими из него ветками акации, которые выкопала на своём дворе. И прямиком по полю двинулась под навесой дождя наугад в сторону озера.

Через пару часов она вернулась вся вымокшая. Села ужинать прямо к печке, отогрелась, поплакалась на свою судьбу, а потом прошамкала, утешая саму себя: «От печали нет прибытку». И потихоньку отошла, повеселела, стала расспрашивать меня с сестрой про учёбу и даже припоминать весёлые истории из нашей общей жизни. Мать поставила ей раскладушку за печкой. Бабка, ожив, ходила по сумрачной комнате, отбрасывая густую тень от настольной лампы, и сыпала своими прибаутками. Внезапно останавливалась и смотрела на фотографии, развешенные по стенам. В то время была мода вставлять дюжину снимков в одну рамку. Когда бабка зашла за печку, я случайно увидел, что она украдкой достала из кармашка кофты карамельку, развернула её и быстро положила себе в рот.

Не так давно мы узнали, что бабку разбил паралич, и её теперь тоже нет на свете.

«Акация!» – вспомнил я, очнувшись от раздумий. Надо искать могилку с акациями. Вот сдвоенная могилка, усаженная акациями. Надписей на крестах не видно, но здесь наверняка покоятся Сашка с Лёшкой. Подхожу к дверце. Вдруг из-под кустов выскакивает заяц. От испуга он скачет по полю не в сторону речных тальников, а к городу. Потом, опомнившись, дугой поворачивает к спасительной речной чаще. Что он тут делал на могилках? Ах, чёрт, он обглодал одну акацию – бахромится её искусанная кора и свежо белеет обнажившийся стволик. И вот ещё одна акация стоит давно сухая. Надо будет заделать щель в оградке. Я выравниваю обломки штакетника, закрывая щель, и куском кирпича стучу по старым гвоздям. Закрываю калитку и привязываю её проволокой – не то заяц погубит и остальные акации. Их сажала бабуся под проливным дождём. Что ещё она могла сделать для своих сыновей?...

Внезапно выглянуло солнце – аж глазам стало больно. Покидаю обитель усопших и иду домой. На поле уже работает трактор – роет траншею под новый водопровод. Если бы не этот железный трудяга, могло бы показаться, что весь город погружен в беспробудный сон – ни единой души на околице. Иду домой с каким-то новым, не поддающимся определению чувством. Одиночество в больших дозах быстро набивает оскомину. Теперь нестерпимо охота быть в гуще людей.

Но как здорово, что я сегодня побродил именно в одиночестве. Хорошо, что со мной не пошёл этот умник Черенцов. При всей своей начитанности он не захотел бы понять самых простых вещей. Все мои мысли насчёт людской памяти ему показались бы невыносимо наивными. Он бы резюмировал, что её величество История помнит лишь великих. А я и не пытаюсь оспаривать этой истины. Вообще не хочу ни с кем спорить. Я даже никому не расскажу о том, что был на кладбище. Там я вспомнил простых людей, которые незаметно живут и незаметно умирают. Таких подавляющее большинство. Я сам их завтра забуду, пока что-то вновь не напомнит мне о них. Я их вспомнил просто так. Вспомнил сам для себя. И как было бы некстати, если бы кто-то стоял рядом у могилок и напыщенно рассуждал о том, как проходит мирская слава…